Встретились мы с ним через шесть лет — в пятьдесят первом. Я тогда уже вернулся в Болгарию, начал работать, и мне нетрудно было найти его. А до этого, за шесть лет моего отсутствия, я никому не писал писем — некому было писать. Правда, из Москвы я сделал несколько попыток узнать, где находится мой друг, но ни на один запрос не получил ответа.

Итак, прошло шесть лет, и мы наконец встретились. Георгий изменился и даже постарел больше, чем я, — если о человеке двадцати пяти лет можно сказать, что он «постарел». Я с удивлением смотрю на нынешних двадцатипятилетних недорослей и вспоминаю, что мы в свои двадцать пять были уже вполне зрелыми мужчинами. Мы обнялись с Георгием, я даже не удержался и пустил слезу, а он, Георгий то есть, поглядел на меня как-то пристально и странно, и мне показалось, что какая-то часть его существа вычеркнула меня из глубин памяти и любви и вписала куда-то, в какой-то другой список, где я почувствовал себя очень неловко и неуютно.

Потом, наблюдая за ним, я понял, что этим новым для меня взглядом он смотрит почти на всех вокруг, и немного успокоился. Я понял и то, что у него, к сожалению, сильно сдали нервы. Мы выжили и получили свободу, но за это каждый должен платить.

Впрочем, вступая на путь борьбы, мы не думали только о собственном счастье. Мы были скромны в своих желаниях, и я мог бы с полным правом сказать о себе — да, я счастлив. Думаю, то же самое мог бы сказать и Георгий. Но это до вести о смерти нашей Марии. Ее нет с нами, и это единственное, что омрачало мою жизнь. К тому же я нещадно корил себя за то, что до сих пор не смог вырваться из круга своих дел (в буквальном и переносном смысле, я же следователь, да еще по особо важным делам) и съездить в наш городок, чтобы положить на могилу Марии ее любимые гвоздики.

После бурного потока вопросов — где он сейчас, кем работает, есть ли семья, как так получилось, что мы потеряли друг друга из виду, я сказал именно ту фразу, которую много раз произносил про себя, — я был бы совсем счастлив, если бы наша Мария была с нами, но ее уже нет среди живых.

— Поедем в наш город, положим цветы на ее могилу, а потом я наконец займусь этим самоубийством, не верю я, что она сама могла это сделать, и если кто-то…

— Мария жива, — сухо заметил Георгий.

Мне в грудь будто ударило крупнокалиберным зарядом. Горло в момент пересохло, голова пошла кругом, я едва устоял на ногах.

— Я… я говорю о нашей Марии… — Губы у меня одеревенели, а из горла доносился еле слышный сиплый шепот.

— «Нашей»? «Нашей» нет, есть ихняя… — так же сухо, как о чем-то совершенно постороннем, заявил он.

— Да я же не о старшей говорю, черт возьми! Я о нашей, нашей Марии! Твоей и моей!

— «Твоя» Мария жива, убила себя старшая, если, конечно, «наша» не всадила в нее пулю, чтоб не выдала ее. Этого я пока не знаю.

Голова моя по-прежнему шла кругом, и я никак не мог сообразить, о чем толкует этот странный, неузнаваемый мой друг детства.

— Нет, ты прямо скажи мне — ты уверен, что наша Мария жива?

— Можешь поехать туда, и сам убедишься. Только не теперь.

— А ты был там?

— Буду скоро.

— Так чего же мы ждем! Поехали вместе! Сейчас же! Немедленно!.

Тут я вспомнил о том, что он только что упомянул про какое-то убийство.

— Что за убийство? Кого надо было выдавать?!

Лицо у Георгия стало совсем непроницаемым.

— Она боялась, что та выдаст ее связи с полицией. Валялась там в кибитке с ними и под шумок небось называла имена наших товарищей, а может, и еще что-нибудь… В общем, назначено расследование.

— Ты что, рехнулся?! Ты о чем это? — Я был просто вне себя. — Мы же о Марии говорим с тобой! О нашей Ма-ри-и! Какое еще расследование?!

Георгий поглядел на меня как-то отчужденно, стиснул зубы и медленно проговорил:

— Свилен, не заставляй меня жалеть о том, что я рассказал тебе больше, чем следовало. Потому что мне бы не хотелось, чтобы и ты потом пожалел об этом.

Я все ждал, что он добавит: «Мы же друзья». Но — не добавил. Мне впервые стало страшно, я понял, что боюсь его, Георгия, своего старого друга.

Я постарался успокоиться и начал тихо и «миролюбиво»:

— Послушай, я бы хотел подключиться к этому проклятому расследованию, я думаю — если ты и я вместе…

— Состав комиссии утвержден, и я не советую тебе вмешиваться. После расследования я расскажу тебе, о чем можно будет рассказать. О чем можно, — подчеркнул он, снова стиснул зубы и холодно взглянул на меня.

Так окончилась наша встреча после столь долгой разлуки и взаимной (до сих пор я не сомневался в этом) тоски. Еще через несколько лет, когда прошло время, все встало на место. А тогда смешение имен, путаница, возникшая по этой причине, и страшное поветрие тех лет, и шустрые мальчики, готовые во всем видеть происки врагов, и судить, судить, карать… Больше всего я думал о том, какая у меня трудная профессия, сколько знаний и опыта нужно следователю, чтобы не совершить роковой ошибки, не заблудиться в джунглях фактов, доказательств, аргументов, соображений, предположений, противоречий. А мальчикам было невдомек, они верили и «разоблачали», совершая одну ошибку за другой, один роковой шаг за другим.

И бедная наша Мария попала под это колесо. И вправду — святым предписано жестоко страдать за простых смертных.

* * *

По доброте душевной доктор написал в моих документах, что я заболела в результате тяжких условий во времена подполья. Я запротестовала, но он задумчиво поглядел на меня сквозь сильные очки и совсем домашним голосом стал уговаривать:

— Болезнь твоя тяжелая, а, насколько я понял, у тебя никого близких нет. С этой формулировкой ты получишь более высокую пенсию, которую ты вполне заслужила. Мне совсем не улыбается, чтобы такие смелые девушки, как ты, завтра протянули руку за милостыней или чувствовали себя нахлебниками. Нам предстоят трудные времена. Дай Бог тебе выздороветь, и ты сама, я знаю, откажешься от пенсии. Такие, как ты, не сидят сложа руки, если у них есть силы работать.

С этим я смирилась. Но больше всего мне было обидно то, что меня совсем отстранили от общественной работы — не давали дежурить, чтобы не утомлять ноги, перестали посылать в села, а я так любила беседовать с людьми. Зато, когда болезнь сваливала меня в постель, ребята и девочки приносили мне чего-нибудь поесть и даже кое-какие теплые вещички — шерстяные чулки, толстую жилетку или шаль. Я ругалась с ними, отказывалась от даров и все больше и чаще чувствовала себя совсем беспомощной и несчастной. И чем больше заботились обо мне, тем больше я чувствовала свое несчастье. Пенсию я должна была получить только через несколько месяцев, от денег Марии давно ничего не осталось, да и было-то их горсточка. Но я все чаще стала отвергать собранные для меня гостинцы — не только из гордости, а и потому, что время было трудное, еще ведь война не кончилась, и друзья сами еле концы с концами сводили, да еще отрывали от себя последнее для меня, а мне все равно все время хотелось есть — что делать, девятнадцать лет, да еще сохранившийся вопреки всему сельский аппетит… И вправду, две голых души не могут накормить третью — все останутся голодными. Так пусть хоть здоровые и работающие иногда поедят досыта.

В общем, думала я, думала и в конце концов решила попросить городской комитет позволить мне открыть тир. Из опыта прежних лет я знала — как бы ни был беден народ, он всегда найдет медный грош на развлечение. А в комитете я сказала, что это только на время, что я найду родных, которые смогут позаботиться обо мне, а потом и пенсия пойдет, да и я вскоре, надеюсь, выздоровею и тогда… В общем, разрешили мне немедленно, а один из новых товарищей, я его до той поры ни разу не видела, приехал ко мне в санаторий и сказал, что с моей справкой об инвалидности я могу зарабатывать свой хлеб чем и как угодно, а если мне нужна будет помощь, он окажет ее в любое время.

Вот так я снова прибила вывеску, и в первые же дни все наши повалили ко мне в тир. Одни — чтобы «вспомнить молодость» (это мы тогда любили выражаться так, хотя нам всем было от двадцати до тридцати и никто еще понятия не имел, что такое старость), другие — просто чтобы составить мне компанию и помочь в моем маленьком, но все же деле. Постепенно тир и кибитка превратились в нечто вроде нашего клуба, где мы собирались почти каждый день, вспоминали Марию и ее «уроки», обсуждали дела нашего городка и мировую политику. А когда передавали известия с фронта, включали на полную мощность старенький Мариин «Лоренц», собиралась целая толпа слушателей, и кто-нибудь из наших комментировал передачу. Так я снова ожила, почувствовала себя нужной, среди своих, тут же забыла, что я больная пенсионерка. Только Георгия все не было и не было.