— Здесь обе Ха, узнайте настоящую!

Все — настоящие. Других нет. Это ребенок войны: худенький, как щепка, отчаянно улыбающийся, загримированный, чтобы выглядеть румяным, с просящим взглядом: «Возьми меня!» Надо взять все двенадцать. Нет, и этого мало. А другие, которые в комнате, но не попали в рядок? А сотни вне этих побеленных стен, тысячи, оставшиеся без крова, без родителей, без теплой миски риса? Куда мне спрятаться от стольких кричащих глаз: «Возьми меня!» Двенадцать ждут, к которой из них я потянусь. Само протягивание к одной будет преступлением по отношению к остальным, ко всем детям Вьетнама. Я бы схватила первого попавшегося, если бы не цепенела от ужаса, что отниму у других надежду на избавление.

Одна хитрушка в ряду понимает мое смятение и, чтобы не вышло какой-нибудь ошибки, предательски прыскает. Ке меня подталкивает к ней. Значит, это моя Ха. Обнимаю ее и смотрю на других. Каждая из них та же Ха, но с грустной улыбкой и грустными глазами.

В это время от другой стены отделяется женщина. Ке благоговейно произносит: «Мать Ха».

Я еще не успела ее увидеть, а уж плачу на ее плече. В это смутное мгновение вижу почему-то только руки, но по рукам вижу ее жизнь, характер и подлинный облик.

Руки не осмеливаются сделать ни малейшего движения. Берут мою ладонь для рукопожатия и держат ее как хрупкий сосуд. Слышу владеющий собой, спокойный голос:

— Сестра!

Поднимаю голову и встречаюсь с глазами, в которых тяжесть непролившихся слез. Прозрачна от худобы. «Сестра». Она приравняла, она подняла меня до себя. Тихим словом она сняла с меня проклятие бесплодности и сделала матерью.

Кладет мне в ладонь детскую ручку и шепчет девочке:

— Скажи «мама»!

Ребенок промямлил «ма», не глядя на меня. Ручка остается в моей руке. Навсегда. Чувство уязвимости и ответственности обжигает меня. Не эти девочки, а я подвергнута испытанию. Становлюсь человеком.

* * *

— Что вы наказываете мне, сестра, какие даете наставления?

— Ничего. Я вам доверяю. — Даже во взволнованном переводе Ке эти слова не теряют своей простоты.

Мне хочется упасть на колени перед этой худой и просветленной как икона женщиной. Она отдает мне самое дорогое, ничего не требуя с меня. Настоящее материнство. То, что она мне ничего не наказывает, и есть самый большой наказ; то, что ничего не поручает, — самое большое поручение.

Перед тем как расстаться с подружкой, дети дают ей короткое представление. В последний раз вместе поют и танцуют.

Сидим рядом с матерью, смотрим на одного и того же ребенка. Она, чтобы сохранить его в своих воспоминаниях, я, чтобы увезти с собой.

Лишь сейчас всматриваюсь в девочку более трезвым взглядом. Не узнаю ее, сколько бы ни напрягала память. Рахитичные кривые ножки, хилые плечики, исхудалые щечки, темные пятна на коже.

Год эскалации войны мял в своих черных пальцах эту восковую фигурку, эту свечечку. Рост, как видно, приостановился, словно она четырехлетняя.

Спрашиваю шепотом у матери, когда она родилась. 19 февраля 1961 года. Ей уже шесть лет! Но ведь пятилетней в прошлом году она была и крупнее и цветущее. Что пережила она между двумя моими приездами, если я даже не могу ее узнать? А она хотя бы помнит меня?

Встречаюсь с ее любопытным взглядом и понимаю: ей нечего было помнить. Это я запомнила ее с прошлого раза, а не она меня. Это я жила с ней в сердце весь этот год, а не она со мной. Я для нее просто не существовала и пока что не существую. Она не осознает еще страшной серьезности моего приезда. Как может быть, война для нее не страшнее ночной темноты, населенной непонятными шорохами и суевериями.

Начинается танец бабочек, немного сложнее и разнообразнее прошлогоднего. Все же время, значит, идет, и девочки растут, по крайней мере растут требования воспитательниц.

Ха танцует с распростертыми, как крылья, руками. В этом движении, в этом изгибе рук проскальзывает схожесть с прошлогодней шалуньей. Она улыбается мне через плечо. С ее матерью мы обмениваемся безмолвными улыбками.

У меня не было сестры. Я не рожала. Смерть не витала над моими детьми. А женщина смотрит на меня так, словно я прошла через все это и все знаю, так же как и она.

Тень моей Ха танцует. Хилость и рахитичность исчезают, растворенные в грации.

Если бы мог вечно длиться этот танец! Но крылышки замирают и опускаются вниз. Конец. Кончилось, птичка, твое детство. Готовься к страшному полету на другой конец света.

* * *

Становлюсь перед девочкой, высокая, как стена, и заслоняю ей небо. Она все еще меня не боится, потому что мать ее рядом.

— Пора двигаться, а то нас ждет длинная дорога, — заговариваю тихим голосом, чтобы не испугать девочку.

Ручка доверчиво угрелась в моей, словно я ввожу ее в сказку. И с этого мгновения она ведет меня.

— Давайте поторопимся! — говорит Ке.

Ручка меня тянет наружу. Иду послушно. Переступаю порог и вхожу в другую жизнь, в другую себя.

Снаружи меня встречает ослепительное утро. Мгла растаяла под лучами солнца. Призрачный дым превратился в мир, перенаселенный багрянцем, растениями, людьми. И больше всего — детьми. Отовсюду нахлынули мальчишки, городские и деревенские, эвакуированные и местные, чтобы проститься с Ха. Я бы не смогла пробить себе дорогу через их кричащую массу, если бы меня не тянула вперед нетерпеливая ручка.

Ха уезжает далеко, за детские представления о дали. Провожают ее товарищи, бегущие вокруг с криками и толкотней. Под яркими солнечными лучами вижу ее более живой и знакомой.

Смеющаяся вся — от верхушки своего «конского хвоста» до порванных сандалий, — устремленная вперед, спотыкающаяся о детей, которые наваливаются на нее, чтобы прикоснуться к ней в последний раз, она идет прямо в неизвестность.

И все больше отстает от нас ее мать.

Безмолвная восковая рука нам машет, благословляя как со старинной иконы. Детская ручка ей отвечает, рассеянно высунувшись на ветер, образовавшийся уже от движения «джипа».

* * *

Этим утром едем в Ханой. Ха с любопытством глядит вокруг. В первый и в последний раз она видит свою родину.

Пейзаж с преобладанием воды. Буйвол в тине и воде рисового поля по самую спину. Девочка, усевшись на буйвола и держась одной рукой за его рог, другой выдергивает какие-то корешки.

Узкобедрые, плоскогрудые силуэты работающих людей. Островерхие соломенные шляпы. Согнутые спины. Люди сажают рис. Как они нежны с ним, берутся за стебельки, словно за детские пальчики. Рисовые поля полны пиявок. Ноги кровоточат.

Девушка корзиной перебрасывает воду с нижнего поля на верхнее. Она поит рис и водой и своей молодостью, черпая и выплескивая свое отражение в воде.

Смотри в последний раз на свою землю!

«Джип» движется по узкой дороге меж двух болот. Впереди показывается повозка, нагруженная чем-то доверху. В нее впряжен веревочной упряжью молодой человек. Сзади тележку толкает девушка. Как разминуться?

Но молодые люди не сердятся. Они как будто даже рады встрече. Разглядывают, но с доброжелательным любопытством. Оттаскивают свою тележку в болото, где она глубоко вязнет одним колесом. «Джип» проходит впритирку. Молодые люди улыбаются нам.

Смотри в последний раз на улыбку своей родины!

Ветерок доносит нежное благоухание лотосов. Их белые чаши застилают болото и поглощают его тяжелый, отравляющий дух.

Вросшие корнями в грязную тину, со стеблями, покоящимися в воде, лотосы на воздухе раскрывают свои царственные цветы. Трудное существование в трех стихиях.

Утро разворачивается в небе как яркий веер. Я бы не уловила всех бесчисленных оттенков восхода, если бы они не отражались в воде.

Вода мне преподносит их словно еще более тонкими, трепетными, интимными. И еще более неуловимыми. Но в этом и состоит их главная прелесть.

Смотри в последний раз на красоту своей родины!

Надо проехать по узкому бамбуковому мостику, заменившему стальной мост, чей перебитый хребет виднеется над рекой справа. «Джип» пробирается по деревянным перекладинам, как по клавишам.