На улице рев становится душераздирающим. Весь квартал на нас смотрит, приклеившись к окнам. Чувствую, как потею в это холодное утро. Да, как видно, искуплю все свои грехи.

Одним глазом поглядываю на маму наверху, в окне. Волосы у нее стоят дыбом не в переносном, а в прямом смысле слова. То ли маленький чертенок в своем сопротивлении успел ее растрепать, то ли правда ужас поднял ее волосы, не знаю, но они действительно торчат во все стороны.

Как бы я ни обезумела, все же в уме проносится: он, видно, благословляет судьбу за то, что не успел еще сделаться мужем.

Ох, это первое утро в Стране роз! Хожу по колючкам.

Он же, найдя силы, может быть, именно в том, что еще не муж, ухитряется сдерживать приступы беса в малышке, словно своими руками зажимает струю из лопнувшей от сильного напора водопроводной трубы.

Вдруг, как небесный дар, появляется такси. Влезаем в него, точно совершаем побег. Просим шофера ехать куда глаза глядят. Квартал с любопытными окнами и вздыбленными волосами моей матери остается позади. Теперь только бы отдохнуть — новая инквизиция. Шофер начинает расспрашивать, что за ребеночек, как звать, сколько лет, почему так отчаянно плачет? Рассказываем ему с начала до конца всю историю, словно оправдываемся.

Тогда к нам поворачивается лицо самой доброты. Сотни пассажиров ездили в этом же такси, но, может быть, так и не видели этого лица. Даже только ради такого открытия стоит пройти сквозь ад. Шофер преображается. Показывает ребенку паяца, который прыгает у ветрового стекла. Выбирает самые красивые улицы Софии и подъезжает к Витоше. Все время что-то говорит, говорит.

Девочка ни слова не понимает, но схватывает по интонации, что незнакомый человек любит детей. А может быть, езда ее успокаивает потрясыванием, как мать качала бы на руках. Ее плач переходит в мурлыканье котенка, у которого поглаживают за ухом.

Проезжая около какого-то сада, шофер внезапно тормозит. Выходит, озирается, перескакивает через забор и через мгновенье возвращается с розой в руке.

— Ха, пожалуйста! — подносит ей розу, показывая, где держать стебелек, чтобы не уколоться шипами.

Девочка колеблется, протягивает руку и берет розу. И только тогда поднимает глаза посмотреть, в какую страну ее насильно привезли. Всматриваюсь, словно ее еще мокрыми глазами. Синяя гора как остановившееся облако. Ветер оголяет черные скелеты деревьев. Желтые листья падают в кучу — братская могила листьев. Птица как веслами гребет по небу навстречу ветру. Высокие дома с окнами из облаков и синевы. Нет бомб.

Время от времени приплюснутый пошмыгивающий носик суется в розу, словно хочет обнюхать эту непонятную страну. А шофер ума не приложит, чтобы еще выдумать, чтобы обрадовать «дорогушеньку».

* * *

Через ребенка начинаю узнавать людей. Не только далеких, но и самых близких.

Глаза мои открываются любви: суметь все принять и всему радоваться. Пройди я с любым человеком огонь и воду, я бы не открыла его щедрой нежной души так, как это сделал ребенок.

Лишь сейчас проникаю, мама, и во все твои муки, которые нанесла тебе за все мои годы. Никогда не смогу тебе отплатить. Переключаю твою самозабвенность и заботу на другое существо. Вечная неблагодарность повторяется.

* * *

Доброта не совсем исчезла на свете.

После дипломатического разговора в парке засыпаю с успокоившейся совестью: сделала все, что от меня зависит, — задала задачу вьетнамцам, измучила больного посла. Чего больше? Даже перешла за рамки допустимого. Все.

Среди ночи меня будит не сирена, а боль моей совести. Неужели я испробовала все и больше нет никаких путей? Сделано все возможное. Хорошо. А невозможное?

На рассвете только начала дремать — телефон. Запутываюсь в противокомарной сетке, не могу выбраться. Едва слышный голос посла:

— Всю ночь думал… Не сомкнул глаз… Надо мне что-то предпринять… Любой ценой…

— Выполнять предписания врача и ничего больше!

Почти насильно прекращаю разговор. Снова снимаю трубку. «Коммутатор? Соедините с Нгуеном».

Удивленный голосок телефонистки:

— Сейчас? Сразу?

Нгуен находит «окно» в десять свободных минут (наверно, за счет завтрака) и просит его ждать.

Опять в бесшумном вихре заметались горничные. Опять точный, как восход солнца, опять в ослепительной рубашке появляется Нгуен.

Одним духом рассказываю ему о болезни посла, о неловком положении, в которое я его поставила, прося официального ходатайства перед страной, чьи принципы он глубоко уважает. Именно бескомпромиссная принципиальность Вьетнама его восхищает и не позволяет наносить ей урон, добавляю я.

Выражение лица Нгуена, которое обыкновенно непостижимо для собеседника, в первый раз открывается мне и даже не открывается, а раскалывается, как гипсовая маска или ореховая скорлупа.

В лице смятенье, боль и сознанье своей вины. С рискованной поспешностью он на ходу начинает исправлять, по его мнению, ошибку.

— Немедленно успокой посла. Я не знал, что он болен. Извинись перед ним от моего имени. Прошу тебя…

Я еще не поняла, как все оборачивается, а Нгуен уже гонит меня к больному послу с запиской, в которой все сформулировано так, что оставляет посла как бы в стороне от этого щепетильного дела.

«Вопрос не дипломатический, а личный, даже, если хотите, поэтический. Если только, глубокоуважаемый посол согласится и не будет ничего иметь против возможного увоза ребенка в Болгарию».

Во Вьетнаме не бывает личных вопросов. Не снится ли мне все это?

— Для дальнейшего решения поэтического вопроса, — сообщает мне благоговейно приглушенным голосом Нгуен, — мы в самом скором времени посетим поэта То Хыу.

А я только распрощалась с надеждой!

* * *

Ребенок спит в моей комнате. Кажется, весь мир вокруг него ступает на цыпочках. Ребенок растет.

Всю жизнь я гонялась за временем, хотела его осмыслить, почувствовать, угадать интуицией, ощутить. А оно ускользало.

В первый раз зримо, осязаемо проникаю во время. Ребенок растет. Через меня течет время.

Завтра девочка, едва проснувшись, побежит босиком, вся вытянется у стены и будет ждать, затаив дыханье и остановив взгляд, как на расстреле, пока я проведу черточку над ее головой. Потом она повернется лицом к самой большой загадке. Свежая черточка на волосок выше предыдущей. Тогда она поверит, что и вправду растет.

Лестничка черточек поднимается медленно, но зато и неотменимо. Градусник для измерения времени, оставшийся еще от пещерного века. Без всякого тиканья часы на стене отсчитывают наше время: тебе — вверх, мне — вниз. Как мы радуемся каждой полоске в нетерпении достичь конца.

Я растеряла свое время, гоняя его в разные стороны по планете, и в спорах, и в книгах, и в умствованиях о том же времени. А еще первобытный человек в пещере поймал его и заключил в черточку над детской головкой.

* * *

То, как Ха вспоминает о ко Нюнг, о тете Плюш, меня озадачивает. Лицо ее вдруг меняется, делается серьезным, сосредоточенным на одной любви, которую нельзя заменить никаким другим чувством.

Расспрашиваю не из любопытства и не из ревности, а по необходимости. Надо проникнуть в тайные методы этой воспитательницы.

Представляю себе какую-то «плюшевую», «бархатную» теплоту, мягкость. Но воспоминания девочки говорят о другом.

…Ха не спит, она разыгралась с детьми, и ко Нюнг строжайше ее наказывает. Темной ночью стоять на улице под большим старым бамбуком. Девчонка плачет. В шуме листвы ей мерещатся злые духи из преданий и суеверий. Ей страшно. Она бежит в дом, но дверь заперта изнутри и слышится беспощадный тихий голос:

— Под бамбук!

Девочка, дрожащая сильнее бамбуковых листьев, возвращается к страшным духам старого дерева.

…Ко Нюнг лечит фурункулы у детей. Один за другим все подвергаются болезненной процедуре: выдавливанию и смазыванию. Писк и плач. Подходит очередь Ха. Она уже напугана предыдущими жертвами. Закрывает глаза и предоставляет себя неумолимым пальцам. Стискивает зубы и не кричит. Когда смазывают, подпрыгивает от боли, но терпит.