Все прошло без задоринки, а я не могла понять, почему именно эту далекую деревеньку они избрали и сделали объектом показа для иностранцев. Может быть, ради этого, последнего номера программы?

Молодой человек приносит пухлую книгу, отпечатанную на сероватой бумаге военного времени. Это только первый том. Он создан коллективом молодежи, куда входит и он, литератор, научный сотрудник по собиранию фольклора народности мыонг.

Молодой человек говорит, и лицо его все больше одухотворяется. Влюбленность в народную лирику облагораживает его черты. С волнением и в то же время с научной обстоятельностью, даже с педантичностью он перечисляет все виды обрядовых, лирических, героических песен, а также особенности местного языка.

Боюсь, что прежние иностранцы сочли, а будущие сочтут все это напрасным отклонением от маршрута, они ведь приехали посмотреть на героический Вьетнам. Они будут попивать зеленый ароматический чай, курить сигареты, снисходительно терпя увлеченность молодого фольклориста.

Но, может быть, самозабвенное изучение народных песен в такой момент и раскрывает одну из тайн неправдоподобной выносливости Вьетнама? Этот народ поднимается против грубой военной машины, вооружаясь красотой и нежностью всех времен, собирая силы всех предыдущих поколений.

Молодой человек исполняет песню, которая теряется даже в переводе с языка мыонг на вьетнамский. А я думаю, красота не теряется: из песни она переходит на его лицо, с его лица — на мое воспоминание об этом дне, от моего воспоминания — на страницу бумаги, со страницы, быть может, — к читателям.

Душа человека
В деревне.
Судьба человека
В темной земле.
Семена света
В душе человека.

В конце концов понимаю: затерявшаяся деревушка Тху-фаунг выплыла из джунглей и стала достопримечательностью благодаря одной могиле. К вечеру отправляемся туда. Закат запутался в ветвях одной пальмы. Полуголые ребятишки гурьбой сопровождают нас. Они бегут рядом и, забегая вперед, не сводят глаз с пришельцев и не глядят под ноги. Боятся прозевать хоть одно наше движение. Спотыкаются, плюхаются в болото и вскакивают нас догонять. Некоторые за спиной тащат еще меньших детей, трясут их, а те высовывают из-за плеча удивленные личики.

У многих могил я стояла с опущенной головой, но не слышала такого близкого дуновения смерти.

В кучу ржавого пепла воткнуто обгоревшее крыло самолета. Как сломанное весло на могиле моряка. На крыле выбита надпись:

«Могила американского летчика,
сбитого ополчением деревни Тху-фаунг
20.7.1966».

Предполагается, что это сорокатрехлетний полковник Нильсон, ас американского воздушного флота. Одиннадцать раз проникал он в небо Северного Вьетнама и бомбил густонаселенные деревни. Что заставляло его виться над бедными деревушками в джунглях?

Летя на какое-то задание, он высмотрел своим ястребиным взглядом спрятанную в тени, полуразбитую на плохих дорогах машину. Верный правилу «обстреливай все, что движется», он отклонился от курса, пикировал, уничтожил машину с шофером вместе, но, к изумлению своему, увидел, что из полудиких кустарников и болот в его Ф-105 стреляют из ружей. Какая дерзость!

Это было в пятнадцать часов, в разгар жары. Иностранные специалисты говорят о какой-то болезни тропиконтос — род умопомрачения, которое охватывает непривыкших к тропическому климату. Симптомы ее таковы: человек раздражается, начинает скандалить по мелочам, затем лезет в драку, а затем доходит невесть до чего.

Вся американская кампания во Вьетнаме — это тропиконтос в последней стадии.

Так вот, американский летчик — предполагается, это полковник Нильсон, — обнаружив, что в его Ф-105 смеют стрелять из ружей, пикировал снова, на этот раз очень низко. Может быть, ему хотелось разглядеть лица «нахалов»?

Ополченцы с командиром во главе, низкорослым, всегда смеющимся Кинем, мне рассказывают:

— Мы залегли с пятью старыми винтовками и прицелились в голову самолета. Он едва не сорвал нам шляпы.

Представляю себе островерхие широкие шляпы из соломы в вихре воздушного потока.

Самолет упал в ту самую яму, которую он сделал перед этим, уничтожая машину.

Здесь в могиле прах летчика, смешавшийся с прахом самолета.

Воды, подожженные закатом, медленно гаснут. Лишь две-три головешки тлеют посередине болота. Моя тень, удлиняясь, падает на могилу. Нес земле смерть и умер сам.

— И я, чужестранец, пришла издалека, как и ты.

— Зачем?

— Чтобы задать один вопрос.

— Кому?

— Хотя бы твоей могиле. Теперь я не чувствую к тебе зла. С мертвым, я как бы примирилась с тобой. Скажи же, почему мы позволяем, чтобы жизнь нас разъединяла, а мирила лишь смерть?

Поднимаю взгляд. Последний уголек заката утонул в потемневшем болоте. Небо сделалось серым. Замечаю вокруг могилы небольшую апельсиновую рощицу.

— Кто ее посадил?

— Представь себе, что те самые дети, которые должны были погибнуть от твоих бомб. Апельсиновые деревца в своем росте теперь догнали детей. Зеленая роща вокруг могилы сеятеля огня и смерти. Если у тебя остался ребенок, мертвый американец, он, наверно, ростом вон с то самое высокое деревцо, ведь американцы более рослы. Вот он стоит, окруженный своими более низкими вьетнамскими сверстниками.

А мне столько же лет, сколько было тебе. Забралась в туманные джунгли, побывала в аду, преодолела предупредительность, доводящую до досады, насладилась народными песнями, озарившими изнутри одно молодое лицо, и все это было затем, чтобы я попала к твоей могиле. Я стояла над тобой, похожая на вдову, а когда оглянулась, увидела зеленую улыбку апельсиновой рощи, посаженной детьми около могилы своего убийцы.

* * *

Лишь дети настоящие люди.

Я хотела бы сберечь в ней детское как можно дольше, но уже опоздала, иногда она меня ошеломляет, словно маленькая старуха.

Я почувствовала себя взрослой над могилой отца, когда мне было уже немало лет, а она еще не достает до замочной скважины, а уже вглядывается в ту сторону.

Спрашивает о Ботеве, стоящем в виде карандашного наброска на моем бюро.

Показываю ей на книги, кое-как внушаю, что он был добрым.

— Почему не приходит в гости? — озадачивается она.

Как ей объяснить при помощи жестов и мимики, что он уже умер, хотя еще такой молодой и хотя Болгарию не бомбят. Закрываю глаза и руки складываю на груди.

— Спит?

Хочу изобразить ей похоронный обряд, но я не знаю, как во Вьетнаме хоронят. Они показали мне все, но только не погребение мертвых.

Наконец, она подпрыгивает от догадки и задерживает свое дыхание.

— Нет вдоха-выдоха, вдоха-выдоха…

Склоняю голову перед ее шестилетней мудростью.

* * *

В наш век совершается еще одно преступление — дети преждевременно становятся взрослыми.

Начинает светать. Со дна реки поднимается едва уловимый лимонный свет. При этом нереальном освещении вижу еще более нереальный мост — старые, рассохшиеся лодки, выстроенные в ряд. Рыбаки отдали самое дорогое — лодку, на которой зарабатывали свой скудный кусок и с которой делили невзгоды, как с домашними животными. Невдалеке торчит в адских конвульсиях позвоночник стального моста, перебитый прямым попаданием бомбы.

Силуэты девочек с тонкими фигурками и стройных юношей двигаются по лодочному мосту мелкими-мелкими шагами. За их спинами — карабины.

Какое доверие к народу — вооружить его целиком, дать малым и большим, крестьянам и рыбакам огнестрельный ствол в руки, чтобы они его направили в небо.

Их отражения переходят реку, как предрассветные тени. Наш «джип», превратившийся уже в увядший куст, кротко ждет своей очереди. Нам приходится каждый день подправлять маскировку — на жаре ветви желтеют и резко отличаются от буйной изумрудной растительности вокруг. Вместо прикрытия ветки становятся ориентиром. Неистощимый Тьен, пока мы ждем, нарубил свежей листвы. «Джип» опять зазеленел, как после освежающего дождя.