А! Это я слышала миллион раз, слышала, кажется, еще до того, как родилась.

Бонза объясняет мне, как ребенку:

— Когда будешь думать о других, даже о самых их больших мучениях, это будет тебя успокаивать. Когда будешь думать о себе, даже о самых больших своих радостях, это будет причинять тебе беспокойство.

Эта идея затрагивает меня. Она пронизала горечью личного опыта. Полный самоотказ. Все равно, что самого тебя нет. Каким, наверно, свободным должен чувствовать себя человек.

Но за такое состояние я не заплатила еще всей своей жизнью. Оно не мое. Выхожу из храма, сбрасывая с себя его тень, — доходить своей головой до истины, которую открывали до меня миллионы раз.

* * *

Свою путеводную звезду выводи на небо сама.

Взрыв смеха заставил вздрогнуть. Мои спутники по очереди рассказывают смешные истории шоферу, чтобы тот не заснул. Воспоминания из времен борьбы с французами. «Джип» сотрясается от смеха, а не от разбитой дороги. Лишь я трясусь без улыбки: из-за незнания языка меня здесь нет. Сколько бы мне здесь ни пробыть, все равно я не пересекла вьетнамской границы. Пробуют включить меня в свой круг. Пересказывают. Но смех непереводим. В рассказанной истории ничего смешного. А если увидишь лица, осунувшиеся от бессонницы, услышишь усталые голоса, поймешь попытку вернуть себе бодрость, высасывая смешное из горькой памяти, станет и вовсе грустно.

Еще грустнее мне оттого, что сама я не могу найти в своем прошлом ни одной смешной истории, чтобы внести свою лепту и помочь этим людям бороться со сном.

Пусть смеются одни. Я гонюсь за одной своей мыслью. Она бежит от меня, а другие мысли перебегают дорогу перед ней, как дети перед трамваем. Отчаянно, со скрежетом, торможу. Для мыслей не придумано ни светофоров, ни правил уличного движения.

Мои спутники давятся смехом. Не надо мной ли они смеются на этот раз, приехавшей в такую даль охотиться за лишениями.

Чем труднее дорога, тем утробнее смех.

Мой отец вспоминал, что во время Балканской войны, когда разразилась холера, не было так уж мрачно, как об этом потом писали. Он с некоторой даже тоской вспоминал, как они жили в окопах. И смеялись до потери сознания анекдоту, шутке, черт те чему. Небритые, вшивые солдаты.

Спросили одного, совсем одинокого на свете солдата:

— Чего тебе будет жалко, если погибнешь?

— Точки зрения, — и обвел глазами грязный окоп.

Целую неделю умирали от смеха.

* * *

Смех — самозащита от боли.

Ке снова хочет ввести меня в свою родину через древнюю легенду. Как раз проезжаем Ти-ланг, знаменитое место, при упоминании о котором живее бьется каждое вьетнамское сердце. Здесь в древности произошло большое сражение с «оккупантом с севера». Так деликатно вьетнамцы называют Китай.

У болгар тоже был свой оккупант, правда, с юга, так что мы с вьетнамцами можем понимать друг друга без слов, несмотря на то, что мы находимся в разных концах света.

Общий язык народов — их прошлое. Общие недоразумения — в настоящем и будущем. Может быть, многие удивляются, как можно против «летающих крепостей» воевать — в том числе с карабинами и бамбуковыми кольями.

Но мы, болгары, не удивляемся. Мы сами выходили с черешневыми пушечками отбрасывать Оттоманскую империю.

В историческом музее в Вене я видела, каким военным великолепием, каким могуществом веет от турецких ятаганов, осыпанных драгоценными камнями. В Царь-граде дворцы заставляют трепетать перед державной силой, которая в них воплотилась. Каменное величие, непоколебимая самоуверенность в каждой детали золотого орнамента. Каждый завиток мраморных узоров вызывает оцепенение перед этим средоточием высокомерия, разнузданного воображения и расточительной роскоши, которые может себе позволить только неоспоримый покоритель народов. Преклоняешь колена перед безумием восставших, вышедших с крестьянскими вилами и деревянными пушками, да еще с открытой грудью против всего этого.

Те же чувства овладели мной и в Ханойском военном музее. Экспонаты со сбитых американских сверхсовременных бомбардировщиков с громогласными названиями вроде «Сандерчиф» — «Громовержец». А рядом с бронированным марсианским чудовищем — полуржавое кремневое ружьишко времен освобождения от французов, дерзнувшее стрелять чудовищу в морду как раз в кульминационный миг его вихря — при пикировании, когда атмосфера просверлена воющей турбиной.

Какое родство двух далеких народов, поднявшихся с голыми руками против вооруженного до зубов могущества. В полуразрушенной текстильной фабрике в Нам-дине замечаю у ткацкого станка, над которым пригнулся старичок, обшарпанный карабин, наверно, старше своего хозяина.

— Для чего тебе, дедушка, это ружье?

— Для храбрости! — отвечает старичок и смеется всеми своими морщинами.

Безумная идея стрелять в реактивную крепость. Но вот же, оказывается, что как раз в момент пикирования робот наиболее уязвим. При огромной скорости и маленькая пуля делается смертоносной, скорость самолета становится его врагом. Конечно, первый безумец, поднявший винтовку против реактивного самолета, не знал сложных технических вычислений. Он знал только одно: нет ему и его детям жизни без свободы и независимости. Вот вам тайна — маленький человек внизу не опускает головы перед очевидной ревущей смертью, смотрит прямо в глаза чудовищной машине, налетающей сверху, и целится в ее ослепительный блеск.[3]

Сверхумная кибернетика не предвидела этого отклонения: безумство человека, защищающего свое попранное достоинство.

* * *

Когда рассказываем о поездке во Вьетнам, нагнетаем ужасы. А все проще — не можешь выспаться.

Река! Давно мы не видели реки. Пожалуй, не меньше часа. Путешествие по Вьетнаму — это переплывание рек на паромах. Через эту тоже поедем на пароме. Будим паромщиков. Они не сердятся. Может быть, мы их спасли от кошмарных снов, от массированной бомбежки. Радуются нам, хотя еще в темноте не видели наших лиц. Может быть, они радуются просто тому, что еще живы и что гоняют этот несчастный паром. Они понимают свое значение. Без них мы пропали. Без них дорога останавливается как течение крови по вскрытой артерии.

Начинают ритмично дергать веревки с речитативом на выходе: «Дий-донг!», заменяющее «Эй, ухнем!». Паром, подталкиваемый скорее этими возгласами, нежели мускулами недоедающих мужчин, начинает плыть по черно-кофейной гуще. От движения парома на воде появляются волны. Река оказывается широкой. Берег потерялся во тьме. Река течет. Каковы ее сны?

Она лежит ничем не прикрытая под бомбами, целящимися в нее. Бомбы высверливают ее дно, поднимают фонтаны воды и ила, заставляют ее выплескиваться на берег, рушат насыпи и мосты.

А река все течет и течет, ей нужно дотечь до моря. В ритме своих маленьких волн она предчувствует его великий ритм.

Река моей крови, струясь по жилам, какое море предчувствуешь ты? Мой пульс — не модель ли вечного ритма, ритма вселенной, ритма вечности.

Где оно, море, в которое я должна впасть? В смерти или за ней?

* * *

Сколько людей воплотило свою главную сущность именно в смерти!

Глаза мои отдыхают на спящем детском лице. Я дотрагиваюсь ладонью до ее лба. Он в испарине от какого-то недоступного мне напряжения. Завтра, проснувшись, будет рассказывать мне с глазами, округлившимися от ужаса, свои хайфонские бомбардировочные сны.

Буду ее успокаивать: «Болгарию не бомбят». Но она-то лучше знает, что ночью была бомбежка.

А какими будут ее семнадцатилетние сны? Освободятся ли они от детских кошмаров? Сумеет ли она выбраться из хайфонских убежищ, наполненных водой и пиявками, или все будет метаться по ним, искать своих братика и сестричку не находя, и при каждом взрыве будут возникать перед ней их бледные личики, возникать, на мгновенье освещенные близким разрывом, и исчезать в хаосе?

вернуться

3

Читая это, не следует, конечно, упускать из виду, что американские самолеты сбиваются над Вьетнамом преимущественно современными ракетами.