— Да ты у нас оказывается ещё тот баловник, герр ефрейтор, а?
Пока шла погрузка, я сидел в кабине и ждал. Что-что, а ждать я научился.
Странно, почему-то именно это пришло на ум: «АВИЙНУ, ШЭБАШАМАИМ, ИТКАДАШ ШЕМХА, ТАВО МАЛХУТЕХА, ЕАСЭ РЭЦОНЕХА, КМО БАШАМАИМ КЭН БААРЕЦ; ЭТ— ЛЭХЭМ ХИКЭНУ ТЭН — ЛАНУ ХАЙОМ; УСЛАХ— ЛАНУ ЭТ— ХОВОТЕЙНУ КААШЕР САЛАХНУ ГАМ-АНАХНУ ЛЭ ХАЙЯВЕЙНУ; ВЭ АЛЬ-ТЭВИЭНУ ЛИДЭЙ НИСАЙОН КИ ИМ-ХАЛЦЕЙНУ МИН-ХААРЭЦ КИ ЛЭХА ХАМАМЛАХА ВЭ ХАГВУРА ВЭ ХАТИФЕРЕТ ЛЭОЛМЭЙ ОЛАМИМ. АМЭН. А надеющиеся на Господа обновятся в силе: поднимут крылья, как орлы, потекут — и не устанут, пойдут — и не утомятся».
Я уже почти не помню смысла этой молитвы, впитанной с молоком матери, но знаю одно — так легче. И не потому, что иврит, к слову, на нём, в нашем доме, почти не говорили. А потому, что это всё.
Наконец Шметцель хлопнул дверью:
— Всё, поехали.
Я повернулся к нему:
— Слушай, Шметцель, а как тебя зовут?
Тот вытаращился на меня. Такого нарушения субординации я никогда не допускал:
— Фридрих, а что?
— Да так, интересно стало. Вот ты всё спрашивал меня еврей ли я? Отвечаю честно и откровенно — я еврей. Еврей! И вся моя семья была евреи. Только волею судеб я родился не похожим на них. Но это ничего не меняет. Мою семью ты, и такие как ты, уничтожили в концлагере. Я остался один. Ты можешь понять — что такое остаться совершенно одному на всём белом свете? Вряд ли.
Шметцель совершенно обалдело смотрел на меня и слушал. Всё верно, ему нечего было говорить. А я продолжил:
— Всё, что я тебе хочу сказать — это то, что вы — нацисты, признающие право других народов только быть вашими рабами и умирать тогда, когда скажет хозяин. Я этого не признал и не признаю. Это, собственно, всё, что я хотел тебе сказать. А теперь прими от меня последний подарок.
Я засунул руку под сиденье, нащупал кольцо гранаты и с силой дёрнул.
— На, дружище, — протянул ему фарфоровое кольцо с обрывком вощеной верёвки.
— Ч-что это? — дрожащим голосом спросил гауптман.
— Кольцо гранаты, — улыбаясь, объяснил я, — под тобой ещё противотанковая мина и примерно пять секунд. Дарю их тебе, делай с ними что хочешь.
Шметцель дико заорал и судорожно стал дёргать ручку двери, а я устало лёг на руль. Я действительно устал, устал, прежде всего, так жить. А жить ещё было так долго…
На складе раздались вопли солдат, а я с тревогой подумал, что больно уж долго нет взрыва. Посчитаю до пяти и, если ничего не произойдет, придётся поджигать шнур.
Один… Боже мой, как же долго тянется время… Два… Воспоминания тянут далеко обратно. Чередой проходят мимо…Три… Мама, отец, прабабка Софья, бабушка Стася…Четыре… Дедушка Збышек, самый родной и близкий мне друг… Пя…
4
«Аллахумагофир лихаййина уа маййитина уа шахидина уа гаибиня уа кабирина уа сагирина уа закарина уа унсана… Мой Аллах! Прости грехи наши у тех, кто жив и кто умер, присутствующих и отсутствующих, больших малых, мужчин и женщин…», губы привычно нанизывали слова суры друг на друга. Я понимал, что молитва в неурочное время и с нарушениями привычных канонов шариата не может не вызывать порицание у правоверных, но…. Во время войны очень трудно соблюдать все законы. Тем более что это, я думаю, и не нужно. Так, вроде, говорил имам в школе подготовки шахидов.
Да плевать мне на всё! Я так устал и мне так страшно, что я даже уже почти ничего не боюсь. Мне уже просто противно — шёл за одним, а получил совершенно другое. Что ж, как говорят урусы: «за что боролся — на то и напоролся». За что боролся? За что? Во имя чего? Зачем мне всё это? Кто мне ответит на эти вопросы?
Нет меня больше в этом мире. Кто-то взял и вычеркнул моё имя из классного журнала. А может, меня там вообще не было, в этих списках?
Наверное, я не прав. Даже, скорее всего, не прав. Аллах простит меня. Аллах велик, он всех прощает. Только непонятно иногда как он это делает. По-моему, есть разница между шестнадцатилетним мальчишкой и огромным, волосатым ваххабитом, с вожделением смотрящим на этого ребёнка.
Я долго не мог понять причины этого взгляда, пока не прошёл этот мерзкий, отвратительный «обряд посвящения». Аллах милосердный!
Что они с нами вытворяли! Десять километров по горным склонам с мешком, полным камней, за плечами. Это было только начало. После пробега нас избили. Жестоко, зло. Это называлось «бой с тенью». Меня бил Исхак, боец с совершенно неприметной, даже, несмотря на бороду, физиономией. Всё, что его отличало от других это приметный шрам над правой бровью, наминающий арабскую букву «даль». Мне тогда показалось добрым знаком, что бил он меня не очень охотно. Просто я ещё не мог понять, что это значит.
Сейчас, сидя в салоне самолёта, я пробегал мысленно по всей своей жизни, пытаясь понять — в чём же была моя главная ошибка. Наверное, все-таки в том, что не послушал своего отца и сбежал в горы. Искать романтических ощущений.
Романтики мне хватило с головой. Война, если на неё смотреть со стороны, весьма романтическое занятие. Кто из нас в детстве не играл в войну? Как с придыханием мы смотрели фильмы про разведчиков, для которых не было невыполнимых заданий. И каждый из нас мечтал оказаться на их месте. Тогда я только и мечтал о том, чтобы оказаться в гуще каких либо событий. Пускай после этого я погибну, но обязательно совершу что-то ужасно героическое! И все будут мной гордиться.
Действительность оказалась немного другой. Вместо парадного блеска — грязь, кровь, вместо героических подвигов — унижения, голод, вместо почёта и славы — стыд и страх. Страх был постоянно, страх присутствовал во всём. И не зря. Мне и сейчас страшно, даже не понимаю, почему? Из меня уже выбили всё, что могло жить и бояться. То, что осталось способно лишь болеть и жаловаться. А жаловаться бесполезно. Просто некому, да и незачем.
Краем глаза наблюдаю за соседями, за их поведением. Они счастливы, я им завидую. Счастливы они хотя бы тем, что даже не подозревают, что это последний полёт в их жизни. А вот я? Во имя чего я ухожу из этого мира? Да ещё и собираюсь с собой прихватить пару сотен попутчиков. Кто теперь сможет мне всё это объяснить?
Я кабардинец. А кабардинцы — народ гордый. Собственно так может сказать и осетин, и ингуш, и чеченец, и любой другой представитель более чем ста пятидесяти наций, живущих на Северном Кавказе. Эта война, которая идёт у нас, на Кавказе, уже больше трёх сотен лет среди нас считается народно-освободительной. Мнения разные, но споры идут, в основном, за столом. Потому, что все всё давно понимают. Понимают, что спорить совершенно нет никакого смысла. Всё решается наверху. Все это понимают, и, тем не менее, все спорят. А кое-кто и с автоматом в руках.
Я, с недавних пор понял, что никому нет дела до простого осетина, чеченца, или кабардинца. У всех на уме только деньги. А денег много не бывает. А где деньги, там значит и власть. Не нужно быть очень умным, это и так понятно. Чтобы получить свою толику власти, нужно посеять в «стаде» страх. Чем больше страха нагонишь, тем больше вероятность получить своё тёплое место у власти. Жаль, что я стал это понимать так поздно.
Говорят, что в такие моменты человек начинает вспоминать самые лучшие моменты своей жизни. Детство, например. Я своё детство ненавижу! Нас в семье было девять. Девять детей — семь девочек, мой старший брат Сослан, и я. Вообще-то, это была далеко не вся семья. Нас, Ташуевых, было много, мы жили на одной улице, и, собственно, жили, как одна семья. Каждый из нас мог зайти в любой дом и получить всё, что необходимо, от еды до денег. Кому-то это покажется странным, но для нас это было естественно, как дышать. Наш старейшина, он же и мулла, Бада, говаривал и не один раз, что тем и сильны кавказцы, своим единением, клановостью, если можно так сказать. Что у нас действительно, один за всех и все за одного. Только сейчас я это стал понимать, а раньше я ненавидел всё, что было связано клановостью.