Изменить стиль страницы

В этот день рабочие всех стран выходят на улицу с красными флагами». С того разу у меня глаза больше стали. Вот, думаю, они какие, цари-то настоящие, без прикрасу. Вышел он после на двор дрова пилить с учителем-французом. Мне и глядеть на него с души воротит. Сам себе дивлюсь, как раньше не видел, что личность у него совершенно скудоумая. Не мог я долго в толк взять, почему люди самого обнакновенного рыжего человека в зеленой гимнастерке почитали за земного бога.

В дверях царских комнат были прорезаны окошки. Занавески задергивались утром на десять минут и вечером на десять. Из колидору у нас все семейство всегда на полном виду, ровно рыбы сонные в стеклянных банках. Верно говорю, руками, ногами они шевелили, а жизня была в них очень ничтожная. Николай с Александрой словом не перемолвится. С Алешкой тоже все молчком. Сядут оба на пол, ноги раскорячут и цельный день в шашки играют. На полу, конечно, медвежачьи шкуры настланы. Александра губы подожмет и в потолок глядит. Поп у них свой — обедни, всенощные служил. Никто с ним не молился. Так один, бывало, и поет петухом. К дочерям, к фрейлинам допускались с воли два князя. Придут, повздыхают, ногами поширкают, ручки перецелуют и уйдут.

Стучу я прикладом на колидоре у Романовых, читаю книжки, как сменюсь, и думаю свою думу. С Татьяной мне не то, что сговориться, слова молвить нельзя — запрещение и надзор строгие. Скучаю я об ней и вычитываю на тот случай, что у Наполеона жена была не царского званья. Вижу, в революцию власть надо брать не бабьими руками. Силу военную если заиметь, то и простую крестьянку можно произвести в императорши. Летна боль задави, думаю, мою царевну. Будет фарт, испытаю ее сладости, не будет, и так проживу. Однако интересуюсь я глядеть в щелку на царских дочерей, когда они раздеются. Все ищу, нет ли у них отлички какой против наших девок. Вечером раз гляжу и сумневаюсь. Навешивают они на себя свои дорогие ценности — каменья, золото. Под юбки поддеют теплые штаны. К чему бы это, думаю. Конечно, по правилам гарнизонной службы вызываю разводящего, тот к начальнику караула — тревога, обыск. Находим под шкурой прорезь в полу, лезем — подкоп, лезем далее — купец Агафуров с двумя сыновьями сидят на карачках и ожидают получения чина Сусанина. Дали мы им высшую премию и через ихний дом обратно явились. Спрашиваем Николая: «Ваше намеренье было?» — «Нет, — говорит, — мне предложили». Стоят они с опущенными головами, тли беспомощные. Одна Александра глядит прямо. Глаза у нее, как на пружинах, ходют. Цари, думаю, самодержцы по-готовому убечь не в силах. Сколь же знаменитей вас тот арестант-политик, который последнее белье с себя рвал, ладил веревочную лестницу и по ней из острогу от ваших виселиц спасался. А вы колечки, брошечки, подштанники пуховые. Сердце у меня сделалось в огне, скулы морозом сводит. Все я тут припомнил — и японскую войну, и германскую. Понял я, что от слабости и от неразумности своей они на крыльце у себя девятого января тысячи людей убили. Отольются, думаю, вам народные слезы свинцовыми пулями. На Татьяну я и глянуть не пожелал.

Улитин схватился обеими руками за голову:

— На сказку твои раскрашенные слова находят.

Игонин остановил на Улитине повеселевшие глаза:

— Сказка не бывает без прикраски.

Игонин отвернулся:

— Тебе, книжный читалка, неподсильно будет раскумекать полную мою автобиографию.

Рукобилов согласился с Игониным:

— Для складу, Фома Иваныч, иной раз и в нашем охотничьем промысле, случается, соврешь. К примеру, стрелишь тетерю сидячую, а товарищу объяснишь, что сбил на полету. Обскажешь, и как она пырхнула, и как пала. Откудов только и слова эти красные в рот заскочут. Глаз языку, видно, не хозяин. У него своя особенная имеется пружина.

Игонин шутливо спросил Улитина:

— Можно мне слово предоставить?

— Вскорости судьба Романовых была вырешена уральским Советом. Наехало ночью к нам начальство наше разное — Белобородов, Сыромолотов и другие товарищи. Николаю смерть вышла льготная. Приказали мы ему одеваться. Он спрашивает: куда, мол, меня требуют?

Объясняем, что переводим его с семейством в другой город. Он собрался, вышел на двор, шаг какой шагнул, нет ли, и пал мертвый. В затылок его стрелили. Александра выходить не захотела, с кровати не встает и кричит не своим голосом. Я ее за косу. Коса ее у меня на ладони и сейчас горит, как вспомню. Алексей спал, ничего не слышал. Его в постели кончили. В колидоре пришлось еще старичишку, камердина Николая, пристрелить. Вредный был такой, липучий холуй. Царь ходит по комнате — он стоит в дверях. Царь сядет, и он на кончик стула задницу свою сухую повесит. Царь пальцем шевельнет — он ему трубку тащит, спичку зажигает. Схватил он Белобородова за ноги: «Допустите меня к его величеству. Вы недоброе замыслили». Ну что ты с ним будешь делать. Дочери и фрейлины услыхали стрельбу, и пошел у них визг. Война прямо получилась с ними настоящая. Ухватки никакой на эти дела в ту пору у нас не было. Шуму мы лишнего много распустили. Татьяну я успел выцелить и сшиб с одного выстрела в самое сердце. Приду, думаю, домой в деревню, расскажу, как служил Фома Игонин в некотором царстве-государстве. На царевой дочери, правда, не оженился, но царицу за косы таскал и царевну своими руками довел до смерти.

Тела царские мы сожгли и праху не оставили. Белобородов за одну ночь с лица побелел, ровно известью умылся. Утром поехал он на прямой провод отбивать о происшествии телеграмму в Москву во ВЦИК Свердлову. Свердлов, слышим, обозвал его дураком, но, между прочим, согласился. Положение у нас тогда очень строгое было — белые подступали, кругом измена. Город пришлось отдать врагу.

Глаза Улитина стали похожи на два шила. Остриями они были устремлены к Игонину. Улитин томился неукротимой жаждой обличения.

— Позволь тебе заметить, Фома Иваныч, рассказываешь ты действительно завлекательно, но не согласно с официальной версией.

Усы, борода, волосы торчали у избача огненными колючками.

— Насколько я припоминаю, в «Известиях ЦИК»…

Игонин сморщился, зачесал широкий нос:

— Опять ты, Касьян Сергеич, со своей книжной правдой. Теорист ты узкоумный.

Игонин постучал пальцами по столу:

— Не люблю я людей становить к стенке, хоть и знаю всю ихнюю страшную вредность. Способнее мне будет их в суматохе ликвидировать.

Он встал, подошел к окну.

— А ты — версия. Ты человека пойми.

Он стоял спиной к собеседникам. Улитин, Рукобилов, Хромыкин стали вертеть цигарки. Хромыкин хлебнул крепчайшей самосадки и, давясь дымом, сказал Игонину:

— Ошибку ты поимел, Фома Иванович, с товарищем Белобородовым. Вам надо было башки ихние не жечь, а по всему нашему суюзу возить. Народ тогда бы не сумнялся. А то по деревням есть которые и нонче думают, что царь расстрелян не настоящий.

Игонин опять сел на скамью.

— Верно говорит народ, нестоящий был царишко. Царского в нем — только чин да корона.

Игонин попросил у Анны воды. Хромыкин крикнул:

— Об галстучках чего молчишь?

Игонин пил большими, громкими глотками. Анне он вернул пустой ковш, руками обтер губы.

— Дались тебе мои галстучки. Немецких у меня давно нет, изношены. Американские, верно, имеются в полном порядке.

Игонин набил свою большую трубку.

— Судьба у меня на женщин обширная, Иван Федорович. Жалею, не вел я дневника.

Трубка вспыхнула и задымилась у него в зубах.

— Доскажу, что помню. В третий раз обернулся я, значит, в Питер. Дурь женская из головы у меня не выходит. Приглядел одну, дознался — настоящая столбовая графиня. Свела меня с ней старуха, бывшая ее стряпка. Насильничать я не любитель, купил ее за два пуда ржаной муки и фунт сала свиного. Выдача пайковая ей была легкая, как нетрудовому элементу, на день осьмушка семечек подсолнечных. Взошел я в графскую спальную. На полочках безделушки, недотрожки. Постеля — узоры, цветочки, кружева. Взял я свою графиню за белы рученьки, повалил на подушки. Сапога из озорства не снял. Простыни, одеяло вывозил дегтем и грязью, ровно по ним мужик на телеге проехал. Не поглянулась мне графиня.