Изменить стиль страницы

Латчин закрыл глаза носовым платком, опустил голову.

Аверьянов со спокойным любопытством заглядывал снизу вверх в лицо Латчину, удивлялся его наглости и с уверенностью думал, что Латчину никто не верит, что для всех его ложь ясна, что все уверены в его, Аверьянова, невинности. Ну разве могли думать о нем плохо Масленников, Гусев, Кашин, Зуев, с которыми он встречался почти каждый день, с которыми он работал в одной партийной организации, которые должны его знать безусловно только как честного человека? Председатель суда Солдатов мог, конечно, думать о нем что угодно — он чужой человек, присланный из губернии. Но Гусев-то, Масленников, Кашин, Зуев, они-то должны разъяснить председателю, кто он, Аверьянов, и кто Латчин. Наконец, разве не на виду у всех прошла его продовольственная работа? Аверьянов вспомнил 20-й, 21-й и 22-й годы, вспомнил, как он с величайшим трудом овладевал и овладел сложнейшим механизмом работы Продкома, Заготконторы и Хлебопродукта. Глубоко в груди что-то глухо стукнуло, что-то теплое, греющее полилось по всему телу. Захотелось зажмурить глаза и застыть в немой, сладкой полудреме, как после трудной работы в сыром, холодном, темном подвале или яме, сесть на солнцепек и дремать, дремать, отдыхать. Работа выполнена. Хорошо греет солнце, хорошо пахнет свежим сеном, дегтем, махоркой, мужицким потом. Ведь июль. Самый сенокос. Увидать бы нового заведующего Заготконторой, спросить бы, закончил ли он постройку крытого сеносклада?

И, точно льдинка в теплой весенней воде, мелькнула мысль — зачем Зуев и Кашин взялись его обвинять, если он не виноват?

Но сейчас же успокоился — откажутся. А если и будут, то так, для исполнения должности, отбытия номера. Конечно, оправдают.

И опять дрема, тепло, солнце…

Давала показания свидетельница — квартирная хозяйка Ползухиной.

— Этта самая мадам Ползухина, после того как ихнего супруга в Чеке пристрелили, стали очень скучающей, стали подыскивать себе человека. От меня они не таились. Я все знала, все ихние думушки и желания.

Свидетельница обеими руками щупала голову, лицо, грудь, точно боялась, что у нее что-то торчит, что-то не в порядке, старалась прилизаться, пригладиться.

— Ну-те-с, господа-товарищи, приходит она этта с этим рыжим. У меня соседка сидела в гостях, так объяснила, что рыжий-то этот и есть самый главный комиссар по разверстке — Аверьянов. Зашли они в комнату к ним. Ну, думаю, видно, начинает дело налаживаться, наверное, угощать будет гостя, чай потребуется. Я и сунься в комнату-то, смотрю, ан никакого уже чаю и не требуется, и так все сладилось. Стоят они у комода в обнимку. Я скорее назад, хлопнула дверью, слышала только, как она ему сказала — «Милый ты мой…» Вот, господа-товарищи, ей-богу, не вру.

В зале громко засмеялись. Улыбались подсудимые, защитники, обвинители. Улыбаясь, председатель позвонил, призвал к порядку. Свидетельница щурила подслеповатые глаза, щупала волосы, лицо, грудь, быстро вертела остренькой, сухонькой звериной мордочкой.

— Ну, потом уж стало неприлично, уж простите меня, господа-товарищи. Я дочерей своих, невесты они у меня, девушки честные, из столовой прогнала, чтобы не слушали. А у них в комнате такая возня пошла, кровать затрещала, заскрипела. Ну, прямо срам, вот уж простите, господа-товарищи, говорю, что было. Потом он, значит, рыжий-то комиссар, выскочил как встрепанный и уж, видно, от стыда бегом, через столовую, стакан у меня со стола сшиб, разбил, теперь такого не купишь, старинный был стакан, мне за него никаких денег не надо. Сгоряча, верно, он в дверях-то стал в тупик, не смог запор отложить. Я ему помогла. А потом уж, простите, господа-товарищи, не вытерпела, заглянула к ним в комнату, да так опять и отскочила как ошпаренная. Смотрю, лежит она, мадам Ползухина-с то есть, в самом неприличном виде, все у нее наружу-с…

В зале опять засмеялись, завозились, зашикали. Председатель позвонил, пригрозил очистить зал.

Сбоку из-за стола защитников, несколько раз как на пружине подскакивал обритый, остриженный, отточенный, кругленький, маленький, рябоватый защитник Латчина — Блудовский. Аверьянов слышал, что он просил каждый раз что-то отметить в протоколе, что-то огласить, старался свалить все на него, выгораживая Латчина. Аверьянов косился на Блудовского с полупрезрительной, полудобродушной усмешкой в зеленых глазах. Его подскакивания и просьбы казались Аверьянову совершенно бесцельными, бесполезными — ведь суд же знал, что он старается за деньги, за золото. Какая же ему может быть вера? И где Латчин взял эти двести рублей, чтобы заплатить Блудовскому? Откуда у Латчина такие деньги? Конечно, краденые. И Блудовский это знает и берет, делит краденое с Латчиным и теперь расходуется, распинается, доказывает, что Латчин действовал бескорыстно, по принуждению.

Не нравились Аверьянову защитники. Причесанные, приглаженные, в воротничках, с галстуками, подскакивают нарядными куколками, как будто их кто за ниточку под стульями дергает. Станут, как ваньки-встаньки, кланяются во все стороны — и судьям, и обвинителям, и подсудимым. Лезут, вяжутся к каждому свидетелю и на каждом слове поклон и — «разрешите», поклон — и «прошу», поклон и — «ходатайствую». Только мешают.

Из всех защитников Аверьянов выделял двоих: своего — Воскресенского, и женщину, защитницу Мыльникова — Бодрову. И Воскресенский и Бодрова защищали бесплатно, были «казенными» защитниками. Эти не надоедали с поклонами и вопросами и раз не получали денег, то, значит, вели дело «честно».

Перед судом прошло около двадцати свидетелей. И ни один из них не сказал хорошего слова об Аверьянове.

…Матерщинник… грубиян… грабитель… выгребал последний хлеб… беспощадный комиссар… разговаривать не хотел, гнал в шею… матерщинник… матерщинник… матерщинник…

Крестьянин, старый, с седой бородой, в белой, холщовой рубахе, в белых штанах, босой, поглаживая себя по лысине, почесывая затылок, заявил:

— Не комиссар, а тигра. Чистая тигра кровожадная.

Аверьянов с усмешкой, спокойно крутил длинные усы. Ему казалось, что судьи отлично понимают, почему его ругают крестьяне, и что их показаниям они не придают никакого значения.

В жаре, в духоте, в запахе пота, дегтя, махорки и сена шел суд. Судьи пили сырую воду графин за графином (отварную негде было достать). Подсудимые и защитники пили железной кружкой из железного ведра, стоявшего под столом защиты. Зрители — плотная, потная, пахучая масса мяса, разложенного по стульям партера и прикрытого пестрым тряпьем. Зрители сотнями глаз липли к решетке штыков конвоя, жгли подсудимых жаром дыхания, морозили холодом злых, ненавидящих взглядов. Зрители делились на два лагеря.

Одни:

— Раскатают голубчиков. Аверьянова расстреляют.

Другие:

— Судьи коммунисты и Аверьянов коммунист. Ворон ворону глаз не выклюет.

VI

Подсудимых в перерывы выводили в бывший буфет. Судьи и обвинители уходили за кулисы, в уборную актрис. Защитники выходили в фойе и на двор. Зрителей выводили на улицу. На ночь подсудимых уводили в местзак (тюрьму, попросту).

И только на третий день утром в напряженной тишине зала, смотря бесцветными глазами на три ряда бледных белых бус-голов подсудимых, председатель предоставил слово общественному обвинителю. (Подсудимые сидели тремя тесными рядами, со сцены у второго и третьего рядов видны были только головы, головы, как крупные белые бусы.)

В нервном безмолвии зала, задетая неосторожной рукой, щелкнула неожиданно прицельная рамка винтовки, щелкнула резко, четко, сухо, как курок перед расстрелом за спиной приговоренного. Вздрогнули, побледнели, как один обернулись подсудимые… Вытянулись лица у защитников… Вздрогнул, вставая со стула, Зуев.

Зуев начал свою речь срывающимся, неровным голосом:

— Товарищи судьи, перед нами на скамье подсудимых не служащие, сотрудники Заготконторы и государственного акционерного общества Хлебопродукт, а акционеры единого частного акционерного общества, поставившего себе задачей расхищение народного достояния. Акции распределялись в зависимости от высоты занимаемого служебного положения, в зависимости от близости к замку, к складу, к кладовой…