Изменить стиль страницы

Ефим Соломин на митинге говорил с высокого ящика.

— Товарищи, наша партия Рэ-Ка-Пы, наши учителя Маркса и Ленина — пшеница отборна, сортирована. Мы коммунисты — ничо себе сродна пшеничка. Ну, беспартийные — охвостье, мякина. Беспартийный — он понимат, чо куда? Никогды. По яво, убивцы и Чека, мол, одно убийство. По яво, и Ванька убиват. Митька убиват. А рази он понимат, что ни Ванька, ни Митька, а мир, что не убивство, а казнь — дела мирская…

А Ее с битого стекла заговоров, со стрихнина саботажа рвало кровью, и пухло Ее брюхо (по-библейски — чрево) от материнства, от голода. И, израненная, окровавленная своей и вражьей кровью (разве не Ее кровь — Срубов, Кац, Боже, Мудыня), оборванная, в серо-красных лохмотьях, во вшивой грубой рубахе, крепко стояла Она босыми ногами на великой равнине, смотрела на мир зоркими гневными глазами.

Произведения, собранные в данном сборнике, современному читателю почти неизвестны. До последнего времени они либо совсем не издавались («Щепка»), либо однажды, в 20-х годах, увидев свет, больше не переиздавались.

~~~

<b>Повесть написана в 1923 году. На обратной стороне рукописи, обнаруженной литературоведом Р. Колесниковой в рукописном отделе библиотеки им. В. И. Ленина (ф. 9, п. 5, ед. х. 216), стоит дата — 23 апреля 1923 г. В том же году повесть была предложена автором журналу «Сибирские огни», но тогдашняя редколлегия ее отклонила. Писатель продолжил работу над произведением, которое постепенно разрасталось в роман. Завершить над ним работу В. Зазубрину не удалось, а рукопись оказалась утерянной. И все-таки премьера «Щепки», спустя несколько десятилетий, состоялась… в «Сибирских огнях» (1989, № 2), в свое время ее отвергших. Публикация повести (вариант 1923 г.) сопровождалась предисловием к ней известного критика, современника В. Зазубрина, — Валериана Правдухина, предисловием, которое также до настоящего времени не публиковалось.</b>

<b>В настоящем сборнике повесть «Щепка» печатается по журнальному тексту.</b>

Бледная правда

(Рассказ)

I

Раньше все было просто и понятно — черный, чадный, едкий дым и красный жар от пылающего горна, седой, сырой, морозный пар от дверей, красные, раскаленные сгустки железа в черных, цепких пальцах клещей, огненные брызги искр, искристое серебро наковальни, сопящее, воющее дыхание мехов, сопящие, свистящие вздохи кующих, свистящие взмахи молотов, гул ударов, дрожь земляного пола — кузница, задымленная, закопченная, черная кузница. И сам черный среди черных, в поту, в дыму, в чаду напрягал под черной кожей красные, раскаленные работой железные сгустки мускулов, сжимал клещи клещами железных пальцев, гремел железом, железный сам — мял, плющил, ковал железо.

Потом, когда забрали на войну, был рядовым. В окопах гулко ухали тяжелые молоты тяжелых орудий, под ударами тысяч кузнецов грохотало, колыхало огнем раскаленное железо, искрами визгливыми летели куски свинца и стали, горнами горели города, деревни, села, дым едкий ел глаза, морил невидимый угар удушливых газов, дрожала земля. Серый, в сером, среди серых — стрелял. От выстрела винтовка вздрагивала в руках, стучала, как молоток. Кузница. Как в кузнице, как кузнец.

На фронте против белых было то же. Только не рядовым молотобойцем, кузнецом работал — кузницей целой распоряжался — отрядом партизанским командовал.

Не трусил, не отказывался — работал.

И когда после победы назначили начальником дома лишения свободы — не отказался.

В тюрьме и познакомился с Иваном Михайловичем Латчиным. Хотя знакомства в полном смысле слова не было. С Латчиным никогда не разговаривал, лица его даже не знал точно. Запомнил только фамилию, как и фамилии других троих смертников, приговоренных к расстрелу вместе с ним. Запомнил потому, что во время осмотра тюрьмы М. И. Калининым просил его помиловать всех смертников (их было четверо в тот день). Запомнил даже фразу, с которой обратился к всероссийскому старосте:

— Товарищ Калинин, оставьте о себе добрую память. У нас есть четверо смертников…

Калинин не дал докончить, потребовал список. И синим, простым синим химическим карандашом на уголке, наискось наложил резолюцию, простую, обыкновенную резолюцию, по внешнему виду подобную миллионам самых простых, обыденных резолюций, накладываемых простыми, обыкновенными завами, замами, предами и начами. Но смысл ее был необычен, глубок, прекрасен, как идея, которой жил, за которую боролся старик, ее наложивший.

«Помиловать».

Смертники вышли на свободу. Может быть, все бы этим и кончилось. Может быть, никогда бы и не встретился с Иваном Михайловичем Латчиным. Может быть. Но ведь Революция — стихия. Революция — мощный, мутный, творящий и разрушающий поток. Человек в нем — щепка. Люди — щепки. Капризно размечет и раскидает их поток в одном месте, капризно сгрудит, собьет в кучу в другом.

Революция…

И вот Ее волей — кузнец, солдат, партизан, выросший в грохоте железа, привыкший к реву снарядов, к визгу пуль, назначается комиссаром в Упродком. Из грохота, из рева, из визга, от крови человеческой, от человечьих трупов на несколько месяцев в мертвую тишину «мертвого дома» — дома лишения свободы и оттуда в шипящий шелест бумаги, в скребущий скрип перьев, в щелканье счетов, в стрекот пишущих машинок — в Упродком.

Секретарь Губкома, выдавая мандат, жесткой ладонью погладил по спине.

— Товарищ Аверьянов, отказываться, ссылаться на неподготовленность, неопытность вы не имеет никакого права.

Сухими, тонкими костяшками пальцев впился в плечо.

— Не подготовлены — подготовитесь в процессе работы. Неопытны — поможем. Мы знаем вас как активного, честного революционера.

Глаза сделал злые-злые, сверлящие.

— Это важнее всего. Поняли? Остальное приложится.

Разжал костяшки. Отошел. Аверьянов не отказался.

Не отказался как солдат, как боец.

И вместо грохота, лязга железа, визга, свиста пуль, воя, рева снарядов — шипящий шелест бумаги, скребущий скрип перьев, стрекочущая трескотня пишущих машинок, щелканье счетов.

…шшш-ш-ссс-с-ттт-т-ччч-ч-ш…

И вместо трупов человечьих и человечьей крови, которых раньше никогда не учитывал, не считал, не привык учитывать, считать, — теперь трупы коровьи, свиные, бараньи, куриные, утиные, гусиные, индюшачие, которые нужно было считать, взвешивать, хранить, теперь кровь коровья, баранья, свиная, которую нужно учитывать, беречь, собирать по каплям, по горсточкам. (Из нее ведь делали колбасу для советских служащих.)

Никакой логической неувязки нет в том, что Она — Революция — не считает трупы человечьи и считает, ведет точный учет трупам скотским, птичьим. Люди убиваются Ею во имя счастья миллионов, враждебные миллионам. Не все ли равно, сколько их?

Во всяком случае, ничтожнейшее меньшинство по сравнению с теми, именем которых и ради которых они убиваются. Революция обусловливает необходимость массовых убийств людей людьми. И Революция же в свою эпоху, как ни в какую иную, требует строжайшего учета трупам скотским, птичьим, хлебным зернам — ведь они служат делу сохранения жизни миллионов, миллионов Ее творцов и хозяев.

Революция…

По всему уезду скрипели полозья тысяч саней. Тысячи саней бесконечно-длинными, дымящимися, черными змеями ползли к городу (дымящимися потому, что от лошадей шел густой пар, пар как дым). В амбары, подвалы, ссыпные пункты Упродкома с глухим шумом ссыпались, складывались тысячи тысяч пудов хлеба, мяса, картофеля, конопли, льна, соломы, сена, тысячи тысяч шкур, шкурок, кож. Из складов, из магазинов Упродкома по бесчисленным ордерам, нарядам отпускались тысячи тюков мануфактуры, тысячи пудов керосину, соли, миллионы коробков спичек, железо, мыло. И черные, длинные, дымящиеся змеи обозов, свившихся, скрутившихся в городе в тугой темный клубок, со скрипом тысяч саней, с ржанием тысяч лошадей раскручивались, расползались во все стороны огромных заснеженных, засеребренных, сверкающих полей уезда, по территории равного целой Франции.