Изменить стиль страницы

«Дурачьё, — подумал я. — Когда же вы танцевали...»

Ну а потом пришла весна. Пыльная и бестолковая. Я весну никогда не любил. Весна — это пора экзаменов. Это только так говорится, что весной всё расцветает — и травка, и лирика и т. д. На самом деле весной всё напрягается. Это как перед прыжком. Весна это ожидание, это пауза перед поступками, весна это всегда внутренний конфликт, это столкновение между «хочу» и «должен» и в результате раздражение и усталость. Это только кажется, что весна лирична, на самом деле весна драматична. Весну я пропускаю. Мне её вспоминать не хочется. Мы с Виталькой мало встречались в эту весну. У него своё, у меня своё. Скажу только одно: и я, и Виталька держали экзамены, и оба выдержали.

А потом началось странное лето. Ну, может, оно было странным только для меня и для Витальки. Потому, что мы оба сдали свои экзамены и оба оказались как бы предоставлены самим себе. Нет, конечно. Жизнь это не сурдокамера: даже если спрячешься в комнате, и то жизнь тычется в двери, приятная или неприятная. То за квартиру платить придёт повестка из домоуправления, то шум листвы занесёт вечерний сквозняк. Жара стояла страшная, и старожилы её, конечно, опять не запомнили.

Пролетают, проскакивают дни, вечно в тревоге сердце человеческое, и нет того, кто бы достиг покоя. Разлетелась наша квартира, кто в отпуск, кто в командировку, и остались мы втроём. Я, Виталька и тишина. А до этого было шумно недели две. До этого сошлись все шумы. Целыми днями по всей крыше нашего огромного дома в десяток молотков колотили кровельщики, за обеими стенами моей комнаты бесконечно грохотали магнитофоны, из кранов в кухне и в ванной лилась вода — мыли посуду и купались, на четырёх конфорках газовой плиты свирепствовали сковороды, хлопали и клацали замки комнат, шкафов и холодильников. Дом стал не дом, а фабрика. Подумать о чем-нибудь толковом можно было только по ночам, но и ночью ревели ошалевшие летние коты, бряцали гитары, а за стеной супружеская пара научно выясняла отношения.

— Меня эта формула жизни не устраивает, — гудел муж. («Формула жизни». Двадцатый век всё-таки).

Муж. Меня пугает, что тебя устраивает такое времяпрепровождение. Вот вчера вечером я ничего не делал. Стоял здесь у стола, а ты сидела там на тахте и лопалась от злости. Мрачный призрак передо мной маячит. (Мрачный призрак перед ним маячит!)

— Такое впечатление, что чем больше барахла, тем хуже жизнь. Понимаешь, что пугает,— не стало общих дел, кроме деловых дел. Ужасно, что, кроме этого, ничего нет. Я ещё весной это заметил. Я тебе говорил об этом...

(Сейчас разговор перейдет на меня).

Жена. Я слышу, как он («он» — это я), как он с какой-то бабой разговаривает. Я тысячу лет от тебя не слышала таких слов, какие он ей говорит.

Оказывается, есть люди, которые мне завидуют. Вот чудеса! Какая-то баба это Ирина. Юная сослуживица. Она как-то раз принесла мне отпускные деньги, оглядела мою комнату и сказала:

— Хватит. Стыдно.

А потом собрала накопившиеся бутылки в две авоськи.

— Я их собирался сдавать, — нерешительно сказал я.

Но она отдала бутылки лифтёрше.

— Не обеднеете, — сказала она.

Я не обеднел. Я только никуда не поехал в отпуск. Потому что вся квартира разлетелась кто куда, а у Ирины отпуск был в следующем месяце. А тогда она не поехала в отпуск.

Я собирался бриться. Включил электробритву — не работает.

— Московское время девять часов 15 минут, — сказал приёмник. Сейчас прозвучит музыка из советских оперетт. Даже в мелочах утро было торжественное. Солнце освещало противоположную сторону дома, и тёмная тень скрывала половину нашего двора-колодца. Из тени вышел мальчик и ударил палкой по пустому цинковому баку из-под мусора. Эхо поскакало мячиком.

— Виталька! — крикнул я.

— Чего?

— У меня бритва не работает.

— Сейчас.

Я в основном теоретик, а Виталька — практик. У нас весь чулан забит недопаянными транзисторами. Он из любой мыльницы в два дня делает приёмник и в чулан его, как только он заговорит. Виталька ищет лучший вариант. Слава богу, хоть кончились взрывы и фейерверки. Однажды у него на кухне вспыхнула вата, и он выкинул её в окно. А потом пришёл пенсионер с прожжённым плащом, запахло судом и горелым капроном, и пришлось платить за плащ. Вот молодёжь пошла! Разве мы такие были. Мы с его отцом были не такие. Мы на свалке за линией электрички отыскивали пули и выплавляли из них свинец на газовой плите. Однажды, из пули вылез какой-то стержень и развернулся серой пальмой.

— Ложись! — крикнул я.

Мы кинулись на пол, раздался взрыв, и нам влепило свинцом: ему в мочку уха, мне в ладонь.

— Держи, — сказал Виталька.

— Гляди, — сказал я.

Мы высунулись в окно. Длинная тень, закрывавшая половину двора, отошла к подъездам, и на середине освещённого двора оказался корабль. Он стоял вверх дном на четырёх козлах, и солнце освещало свежие доски, сваленные рядом, видимо, для обшивки.

— Откуда эта лайба? — спросил я.

— Не знаю. Ночью притащили на прицепе. Какие-то чудаки.

— Делать им нечего, — сказал я.

— А ты не подначивай меня.

Внизу вокруг корабля уже толпились любопытные, и бородатый дядька в берете выкладывал на доски из портфеля электродрель.

— Виталька... пойдём вниз и скажем ему, что нам завидно, — предложил я.

— Подумаешь, — сказал Виталик.

— Ну, тогда сходи за квасом, — сказал я.

Может, ему не завидно. А мне завидно.

Я спустился вниз и постоял у щелястых бортов корабля и, вздохнув, сказал бородачу с беретом:

— Завидно...

Бородач улыбнулся и расцвёл. Он был как Тур Хейердал. Я сказал ему «завидно» и вдруг почувствовал, что я сфальшивил, мне ни капли не завидно. Почему считается, что надо завидовать кораблям, всяким там парусникам. Я горожанин. Я люблю асфальт, и окурки на мостовой, и звёзды над крышами, и рёв грузовиков на окраинных шоссе. А в море — вода. А что в ней, в этой воде. Вода должна быть в водопроводе.

— Весь дом вам завидует, — сказал я. Тур Хейердал опять заулыбался и впился электродрелью в обшивку — чёрный шнур он протянул через двор в окно первого этажа, и на всех балконах стояли остатки великих семей, разъехавшихся в отпуск, на дачу.

А лето шло, и корабль строился. Я ездил в Серебряный бор и транжирил отпуск. Виталька болтался по Москве, потом возвращался со справочниками. Он готовился к институту. А потом однажды была ночь, и гитара бренчала потихонечку, и тени отшатывались в подъездах. Наступил час поцелуев. Тихая музыка и меланхолические фонари. Это хорошо, не правда ли?

— Что, брат, худо? — спросил я Витальку.

Мы почему-то оказались вдвоём возле корабля.

— Не знаю, — сказал он.

Ночной корабль плыл по двору вверх килем. Его обшили вторым слоем бортов, удлинили корму и надстроили киль.

— Стекловолокном будут покрывать, — сказал он.

— Стало быть, худо.

— Из регистра приезжали спецы, хвалили конструкцию. Сказали, надо перенять опыт. Много старых шлюпок списано, а могут служить... Недорого стоит. Потом лаком покрыть. Сушить можно спиралью с рефлектором.

— Что, брат, плывёшь кверху килем? — спросил я. — Ну, что у тебя стряслось?

— Ничего не стряслось.

— А почему киснешь?

— Потому что ничего не стряслось. Всё известно наперёд. Кончил школу, уволился с работы, а больше ничего не стряслось.

— Ну-ну, — сказал я. — Какой сарказм. Давай, давай. Что же тебе известно наперёд.

— Сейчас ты скажешь, молодость не должна бояться дорог и всё такое. Бригантина поднимает паруса.

— А что? Недорого стоит, правда? — спросил я.

— Не знаю.

— Потому и мечешься, что не знаешь.

— А ты тогда почему мечешься?

— Потому что знаю. Дорого стоит. Потому и мечусь. Вот в чём между нами разница, киса. Недобрал я в своё время бригантин, парусов и прочего, а теперь поздно.

— Почему поздно? Отпусти бороду и построй пароход.