Матричные процессы оказались фундаментом всех свойств наследственности, в том числе, конечно, стабильности и гибкости.
Исследования требовали новых моделей и новых объектов. Дрозофила — высшее существо — оказалась для новой биохимической кухни слишком сложной. Мировая генетика, не оставляя традиционных своих способов и традиционных мушек: они еще о многом расскажут науке, — для молекулярных игр начала использовать микроорганизмы, прежде всего самые простые из них — бактерии. Однородный бактериальный бульон легче разделить на составляющие его группы молекул. На бактериях расцвела молекулярная генетика и родилась генная инженерия.
Возникла лаборатория генетики микроорганизмов и в ЛГУ. Но шеф кафедры, предвидя, что и молекулярные исследования, исчерпывая простое, станут переходить к более сложному, нашел для новой лаборатории не совсем традиционный по тому времени объект. Объект этот обладал достоинствами одноклеточных микроорганизмов — с ним было легче «общаться», чем с той же дрозофилой, но по всем показателям он был высшим существом — эукариотом, то есть имел в клетке ядро, несущее семнадцать пар хромосом.
Лобашев оказался провидцем в этом случае, как и во многих других, предвосхищая закономерный вираж мировой науки и заставив учеников заниматься дрожжами. В наши дни самые интересные и значительные события происходят вокруг наследственного аппарата высших организмов и ленинградцы — участники этих событий на равных, а подчас и опережают своих коллег.
Так что дрожжи оказались объектом, подходящим во всех отношениях. Михаил Ефимович Лобашев остановился на дрожжах, когда они были еще сравнительной новинкой для исследователей. Ими очень мало кто занимался тогда — всего с десяток лабораторий в мире. («Он любил новое и бросал ту работу, которой начинали заниматься другие, — скажет М. М. Тихомирова. — Он всегда видел горячие точки развития. И в смене объекта он увидел точку роста для нас…»)
Новой микробиологической лабораторией занялся Илья Артемьевич Захаров, приглашенный с кафедры микробиологии. Ему были приданы молодые силы, по крохам собрали оборудование. («Не дожидаясь, пока выпишут из-за границы».) Захаров сам помыл полы в будущей лаборатории, и началась ее научная жизнь.
И здесь к сумме соображений Лобашева надо прибавить то — заветное: завкафедрой хотел занять новым делом новый коллектив («выделить свое и знать о нем все с самого начала», скажет потом Сергей Георгиевич).
Из воспоминаний С. Г. Инге-Вечтомова:
«Дали меня Захарову, он втравил меня в дрожжи, и я об этом не жалею. Занявшись дрожжами, год осваивал я вполне кустарную методику. Тогда ручная работа требовала достаточной виртуозности: делали из водной взвеси дрожжевой культуры, так называемый препарат висячей капли, оттягивали каплю микроиглой или через микропипетку вытаскивали из нее дрожжевую клетку. Затем рассекали оболочку дрожжевого аска — сумки, содержащей споры, и если делали это грамотно, то получали для работы нужные нам споры.
Но такая деятельность ныне — далекая история. Теперь все проще — оболочки научились обрабатывать пищеварительным соком виноградной улитки. Отличившиеся сотрудники едут на Кавказ или в Крым, собирают под виноградом улиток и шлют посылки. Несколько десятков килограммов улиток — и литр сока в распоряжении лаборатории. Другого способа освободить дрожжевую аско-спору от оболочки так, чтобы не повредить внутренности клетки, не найти — оболочка эта очень толстая и прочная.
Дрожжи, правда, не всегда прячутся за оболочками спор. Но нам важно иметь их именно в этом споровом состоянии: в таком виде у их клеток имеется только один набор хромосом. А такой набор как бы „голенький“ — он открыт для исследования, для различных манипуляций на нем. Ведь дрожжи нас интересовали, естественно, не сами по себе. Лаборатории нужна была простая и эффективно действующая модель системы „ген-фермент“. Дело в том, что между геном и конечным результатом его работы, каковым можно считать произведенный на свет фермент, лежит арена внутренней жизни клетки. Надо сказать, Лобашев со своим умением видеть генетические процессы в единстве с остальным клеточным механизмом был одним из „крестных отцов“ этого направления в нашей стране. И оно стало центром интересов кафедры, пополняясь тематически и развиваясь далее.
Моделей „ген-фермент“ сейчас множество. Но здесь мы отыскали, опять-таки, свою собственную. Не абсолютно свою, конечно, — сейчас не найти, верно, темы и модели, которой кто-нибудь еще в мире не занимался бы. И все-таки имеем полное право считать облюбованную модель своей. У дрожжей был выбран фермент — маркер, то есть такой продукт работы гена, по которому удобно было бы смотреть (по изменению его количества, качества, отсутствию, присутствию), как он реагирует на все изменения в контролирующем его гене. Выбрали гены, контролирующие синтез аденина. Мутанты по генам, контролирующим производство аденина в клетке, назывались Ад-1, Ад-2, и так далее. Эти мутанты отличаются тем, что накапливают пурпурный пигмент, который окрашивает дрожжевые клетки в красный цвет. Американцы из лаборатории, ведущей работы в близкой области, ехидничали: „Нам понятно, почему русские выбрали эти мутанты — они же красные“. Но вот красненькие мутанты мы освоили. И у нас появился ряд задач. Первая — получить по одному и тому же гену множество мутаций. И вторая — создать карты этих мутаций. И все это изучать, различать, смотреть сразу веер процессов, совершающихся над геном и системой, его обслуживающей».
«Пятеро мужиков в женской науке — биологии, мы были счастливы тогда. И я знал, что больше счастлив так не буду. Мы парили в „высшей математике“ генетических исследований.
А были мы такие хитрые, что занялись сразу всеми этапами работы гена, чтобы постараться успеть сразу в нескольких направлениях. Если где-то не удастся, то в замену остаются другие работы, — а главное, мы увидим действие гена в целом»…
Увидеть действие гена. Подумать только. Ведь еще в конце сороковых это намерение показалось бы фантастикой. Теперь это реальность. В начале шестидесятых это было задачей.
Точнее — суммой задач.
Извлечь из удачного объекта материал для сразу многих задач — именно таков был метод шефа кафедры.
«Лобашева интересовал мутационный процесс — этому он отдал жизнь, — расскажет М. М. Тихомирова. — Но в этом человеке постоянно бушевал поток идей, и он готов был схватить за рукав каждого» «подумай над этим и еще вот над этим, неужели ты не видишь, сколько здесь интересного».
Широта и многосторонность отличает научную жизнь кафедры до сих пор. Но это не разбросанность, это разносторонний охват определенных связанных между собой идей, имеющих то или иное отношение к изменчивости.
Широта взгляда, но притом организуемая направленностью на главную цель, достижению которой исследователь посвящает себя без остатка и в большом и в малом, — этому посвящено немало страниц в рукописи Лобашева.
«Самый главный фактор, увлекающий человека в творчестве, — неудовлетворенность сделанным — наиболее сильное средство, поддерживающее творческие силы. Безнадежно ждать от человека чего-нибудь нового, если он удовлетворен тем, что уже сделал, в каком бы возрасте это ни происходило. Мир явлений в природе настолько взаимосвязан, что, раскрыв одно из них, обнаруживаешь еще больше неизвестного, чем прежде. Поэтому перед творческим человеком всегда встают все новые и новые задачи. При этом растет азарт — от желания удовлетворить свою собственную неудовлетворенность. И возникает замкнутый круг — исследователь становится одержимым.
Существует довольно большая группа исследователей, которая не заинтересована вовсе в том, чтобы их работы были опубликованы или чтобы у них были бы какие-то привилегии, сам процесс исследования составляет для них высшее наслаждение.
Перед моими глазами живо рисуется образ Андрея Петровича Римского-Корсакова — зоолога беспозвоночных. Он увлекался симметрией яичников у сенокосцев и мог сидеть в лаборатории целыми днями, забывая о том, ел он или не ел.