Изменить стиль страницы

Из рассказов знакомых я понял, что времена действительно наступили другие. В санатории мне о многом умолчали, похоже, кое-что даже скрыли нарочно, доктор Айвар Джонсон, видимо, чаял прожить по старинке. Может, и вправду начинается столь долгожданный мною Ренессанс?

Скрипач Нарун поведал, что дома́ и суда́ хозяина пароходства Цауны национализировали, сам старик работает в конторе счетоводом, с горя запил, а Дайла учится на курсах машинописи…

— Что делать, каждому жить надо, всяк человек хочет зарабатывать на хлеб, — сочувственно добавил я, не зная, как реагировать на такое известие.

Младшего Цауну в прошлом году вождь за поношение и клевету упрятал в тюрьму, а когда новая власть освобождала политических, его по ошибке выпустили. Он сей же час улепетнул в деревню и затаился где-то на болоте. Милиция прочесала все чащобы, но без успеха. Поди сыщи козяву в конопле! В конце концов махнули рукой: сколько он высидит в своей дыре? Грянет мороз, жрать будет нечего, — выползет.

«Улучу свободную минутку, зайду к мадам Цауне, она в свое время немало мне помогла… Когда человек в беде, надо помнить о нем, иметь сострадание», — решил я про себя.

Перед началом репетиции пришел Янка Сомерсет с представителем комиссариата, который теперь заведовал делами искусств и сочинительства. Представил:

— Товарищ Краулис, вот наша надежда — Кристофер. Послушаем, что он сочинил.

— Я не специалист, — застенчиво отмахивается Краулис. — Пусть лучше судят знатоки и критики!

Внимательно вглядываюсь, где-то я уже его видел. Горящие глаза, сильная, чуть сутуловатая фигура. Почему-то она помнится мне стройной? И тут у меня в памяти всплывает тридцать первый год. Набережная Даугавы. Митинг безработных на двадцатиградусном морозе. Агитатор, который призвал ко всеобщей забастовке. Точно. Это он! Боролся и победил. Такого человека было за что уважать, шапку долой! Я давно привык, что во времена вождя о музыке с умным видом рассуждал любой начальник, кому только не лень. Каждый папаша-хуторянин считал себя вящим специалистом: по литературе, и по живописи, и по музыке. Сам вождь однажды на открытии выставки придрался к какой-то картине — почему, мол, у лошади не видно четвертой ноги. Неужели живописец так редко выезжает в деревню на предмет ознакомления с сельской жизнью, что не ведает, сколько у лошадей конечностей? Ракурс? Поворот? Какой еще там поворот, обормот ты этакий, не умеешь, не малюй. Футурист, стрекулист!

О моей песне старший инспектор из Камеры искусства и словесности высказался примерно так: «Знаете, не удалась она вам, молодой человек, слишком мрачная. Зачем только такую жалостную музыку сочиняете? Наше время знаменательно сплочением народа, возрождением духа предков — сыновья народа поют, красавицы девы в хороводе плывут… Так надо, так есть и так будет… чего нет, того нет!» Вот такие советы вспоминал я из недавнего прошлого. Новый начальник точно с другой планеты явился.

Пришел дирижер, мой бывший однокурсник Лео Шульц, и репетиция началась. Лео на редкость одаренный парень, на два года старше меня. Кончил курс у Шнефогта и вскоре выдвинулся в передние ряды дирижеров. Мою партитуру он видит впервые, поэтому требует, чтобы я стоял рядом и помогал вносить исправления. Слава богу, ошибок оказалось мало, оркестр звучал, это я усек мгновенно. С души точно груз свалился. Я приметил, что композитор всегда первый чует, удалась его работа или провалилась. Лишь отъявленный глупец ищет тут какой-то третий исход. Обычно этого не показывают ни в первом, ни во втором случае. Скорчив отчаянную рожу (в подобном спектакле нуждается каждый художник), я подошел к критикам. Они явились никем не замеченные и сели на полутемном балконе. Один из них — седой элегантный и сухощавый джентльмен в гетрах, второй — лысый в очках, необычайно острый на язык, тенора боялись его как огня. Я изрек стереотипную фразу:

— По-моему, это ужасно. Придется, видимо, застрелиться…

— Да? — насмешливо спрашивает лысый. — А вы, значит, могли бы лучше? «Зеленый шум весны»! Рамтай-риди! Название недурно, музыка только слишком зелена. Но в общем свежо… Почему вы этот опус не нарекли, скажем, «Свежей капустой»? — и лысый начинает неудержимо хохотать, вытирая белым платочком слезы в уголках глаз.

Джентльмен в гетрах молча пожимает мне руку, это выражало многое… Крупнейший музыкальный рецензент крупнейшей газеты. Писал сам по одной сольной песне в год, на большее его не хватало. Уж больно требовательный к себе сочинитель.

«Ликуй, мое сердце! Vittoria, vittoria! Гм… Лео сказал, чтобы я спокойно ехал обратно в санаторий — все, мол, будет в порядке. Ага! Хочет один получить овации и цветы, ах ты прохвост! Такая уж у дирижеров повадка, что с ними поделаешь, главное для них быть во фраке. Тренируются перед зеркалом, выпендрилы и только!»

Когда репетиция окончена, Краулис, пожелав успеха, уходит, а Янка, оттянув меня в сторону, говорит:

— Не воображай, конечно, будто это невесть что! Работать придется по-настоящему. Ты ведь лентяй первостатейный, слишком много у тебя интересов… На концерт не приедешь? Пожалуй, оно и лучше, слава может тебя только испортить. Ну, будь…

Он тычет меня своим жестким кулаком и уходит гибким спортивным шагом.

Музыканты, переговариваясь, разбредаются. Настроение у меня — хоть воспари, чувствую себя властелином поднебесной, а потому делаю вид, будто не понимаю намеков — двинуть в Янов погреб обмыть результат, в трактир АТ у Заламана топить первых котят; в Черном шаре подмазывать струны, чтобы не скрипели, в Пивном роднике исправлять обнаруженный в партии фагота фальшивый «дис», подкрепляясь сырными палочками каковую снедь музыканты называют «мерстами пердвецов» (правильно было бы «перстами мертвецов»). Это старый-престарый жаргон лабухов. Странно, времена меняются, а проделки музыкантской братии остаются неизменными, это цех, который слабого композитора может выставить в полном блеске, а талантливого угробить, была бы только у самих музыкантов искра божья. С лабухами не плошай, с ними надо по-хорошему! Мне тем не менее хочется побыть одному, пусть себе думают что хотят. Добредаю до бульвара Райниса, прохожу угловым пассажем Римского погреба, по обеим сторонам которого выстроились ниши, — сколько раз я, бывало, сиживал тут! — попадаю в большую комнату, где в прежние времена не было большей радости для Брандера, чем, привалившись к прилавку, с обеда до ужина, стоя на ногах, поцеживать пиво. Обижался, когда буфетчик в белой насовке предлагал, — не лучше ль присесть?.. Брандер спешил. Сидящие за столиком держали пари: сядет, не сядет. Так и не сел, простоял до вечера, ему было некогда — университет надо кончать.

Разные забрезжили воспоминания, да и немудрено.

Я подошел к белому зданию оперы, посмотрел на афиши. Оперники готовились к декаде, повезут «Банюту» в Москву, в Большой театр, грандиозный готовится праздник! Малость защемило сердце: превосходно обходятся без меня.

Вижу, по тротуару навстречу мне ковыляет Цалитис. О, человече, на кого ты похож?! Одет в какую-то ветошь, грязный, в старых забрызганных бахилах не по сезону, в темно-синем ватнике с открытым воротом, на глаза надвинута засаленная кепка, руки в карманах брюк — так вот и прется. Вдруг замялся, нахлобучивает кепку пониже на лоб, поворачивается, неторопливым шагом переходит улицу и исчезает за углом книжного магазина. Не видел или не хотел видеть? И почему вырядился так чудно? Им в Бучауске принадлежит лесопильня, а в Риге два больших дома. Ах да, лесопильня и дома-то национализированы! Видно, Цалитис сделался чернорабочим, вкалывает у пилорамы, дурачок — постеснялся своей наружности. Бедный флауш, я бы дал ему взаймы из своего гонорара. Янка сунул мне в карман конверт, там, говорят, остаток моего заработка.

Тотчас ударяет в голову — надо навестить семейство Цауны, им, кажется, тоже не ахти как живется. Худо, бедно ли, но они всегда меня выручали. Ехать надо на одиннадцатом трамвае. Цауны живут в Межапарке на улице Порука. Неподалеку от них — Фрош, может, заодно зайду и к нему.