Изменить стиль страницы

Наконец мне разрешили прогулки! Санаторий стоял на замшелом береговом крутце Гауи. За рекой раскинулись синие боры, боры, боры… Где-то в далекой дали можно было разглядеть серые силуэты дюн Лиласте. Я имел право ходить час, полтора. Предписывалось бродить по ельнику, усыпанным шишками пешеходным дорожкам, низом не шастать и по отвесным скалам не лазить — мои грудные черева, дескать, еще слабы. Как назло, отвесный берег манил меня куда больше дорожек. В рыжем песчанике река выгрызла пещеру Велнала, внизу росли исполинские дубы, под дубами на опавших листьях с треском лопались «дубовые» орешки, выстреливали из-под ног пулеметной очередью. Словом, я с усердием проделывал все, что не разрешалось, чем вызволял себя из плена неполноценности и одиночества.

Стена песчаника была облупившаяся и мокрая. Пыхтя и цепляясь за густые побеги плауна, я вскарабкался на вершину. Макушка слоистого обрыва обросла белым ягелем, летом, наверное, он сплошь усеян горьковатыми лисичками. Боже мой, я начисто забыл привести в своей поваренной книге рецепт приготовления лисичек в сметанном соусе. Деревенский народ часто портит их отвариванием. А сваренные лисички теряют свой аромат: осенний запах сосновой коры, комьев лесного перегноя.

Я должен попасть к реке, сколько раз я уже бывал возле нее, несмотря на все запреты doct. ord. С берега можно увидеть, как посредине Гауи в коричневой заверти кружится вода. Там глубоко, попадись я в ту воронку, мне не выбраться, разом кончились бы все мои страдания и мучения — о-ля-ля!

По наваленным половодьем ольховым сучьям перебираюсь через ручей, иду по раскисшей елани, где трава присыпана легким инеем. Стоит глухая осень. Конец ноября, но снегом еще не пахнет.

Вдруг проваливаюсь не то в калугу, не то в мочажину… Вылезаю по колено заляпанный илом и грязью. Вот незадача! С мокрыми ногами возвращаюсь обратно, норовя потихоньку пробраться в свою комнату. Хочу незаметно переодеться, согреться, высушить штаны, но белое создание, как всегда, на высоте своего долга: перехватывает меня у входа. Леонора, святая Иоанна скотобоен, знаменосица армии спасения, доселе не раз закрывавшая глаза на мои прегрешения, вдруг поднимает скандал: стыдит, попрекает, все больше и больше распаляясь сердцем: своим поведением, мол, я нарочно рою себе могилу… Если жить так легкомысленно, не исключено, что у меня могут появиться бациллы.

Бациллы? Разве до сих пор у меня их не было?

Нет, до сих пор не было… сестричка спохватывается, что проговорилась… Наконец признается: бацилл нет уже второй месяц, но доктор велел это скрыть, чтобы я вел себя поосторожней. Doctor ord. желает мне только добра. Чтобы я блюл себя и берег, а не безобразничал как сегодня — вымазался в болотной жиже по уши. Что, если снова вспыхнет процесс?

Значит, меня тут зря продержали, я уже давно мог бы работать в опорном…

Требую доктора. В голове моей зреют кровавые замыслы. Но доктор, к своему счастью, отбыл в Цесис, вернется только через неделю. Вот тебе, Либерсон, троицын день!

Безрассудство наградило меня ангиной и высокой температурой, я почернел и скукожился, как червь. Леонора, однако, меня не предала, и происшествие мало-помалу забылось. Я решил дождаться удобного момента и поговорить с доктором начистоту. Спросить, доколе решил он держать меня колодником в этом остроге. Случай подвернулся очень скоро.

Я снова стал ходить на прогулки, теперь уже по суше. Но почему-то получалось, что всякий раз, когда я выходил на моцион, навстречу мне попадался доктор, первым здоровался, осведомлялся о самочувствии и некоторое время шел вместе со мной. Знать, приспела человеку охота поболтать, оттого и взял манеру подстерегать меня у выхода. Круг наших бесед касался музыки и изящной словесности, из композиторов, правда, он знал только Бетховена и Нико Досталя, зато о писателях имел твердое убеждение — они, дескать, соль земли. Что я пишу, спрашивал он, какие у меня задумки?

Я всегда терпеть не мог людей, что суют свой нос в чужие идеи и замыслы.

— В голове у меня одна задумка, — отвечаю со злостью, — по возможности скорее выбраться отсюда.

— Ну-ну! — по-отечески успокаивает он. Дирижировать и сочинять музыку, мол, никогда не поздно, а литературное дарование надобно развивать с младых ногтей, особенно человеку со столь хлипким и крушливым здоровьем. Я, наверно, питаю интерес и к химии?

— К химии? — спрашиваю я с изумлением. — Почему вам так кажется?

— Ну как же! Когда лежали в беспамятстве, вы бормотали какие-то формулы.

Неужто в горячке я проболтался о чем-то? Силюсь не выказать беспокойства, отшучиваюсь:

— Химия — пугало моих школьных лет, самая темная из всех премудростей. Когда меня вызывали к доске, я дрожал словно овечий хвост. Казалось, спасения не будет от всех этих реакций и диффузий. Должно быть, вспомнил в бреду своего учителя химии.

— Как звали вашего учителя химии? — въедливо спрашивает доктор.

— Дубина. Простите — Дуб… в школе был еще второй Дуб (тот преподавал закон божий), его мы называли Божьей палицей.

— Гм, гм… да.. — недоверчиво покашливает доктор.

— Видите? — Я нагибаюсь и срываю растеньице, похожее на ромашку. — Это собачий ромень. Matricaria discoidea… Отвар его цветков успокаивает дух и унимает чрезмерное любопытство, его употребляли еще древние земгальцы.

— Занятно, — произносит доктор, — и все-таки о химии вы знаете больше, чем говорите.

— Исключительно о фармацее. Я питаю большой интерес к простейшим, почтенный доктор, я знаю даже, что у меня давно нет бацилл.

— В вашем положении нужно предполагать, что они есть… это значит: практически их нет, а теоретически существует опасность… опасность распространить болезнь.

Тут я рассудил: нечего мне больше канителить и тушеваться!

— А-а, вот почему вы отказались выписать меня из санатория?

— Да, поэтому… Здесь вы можете делать, что душа пожелает, здесь вы ни для кого не представляете угрозы. А там — здоровые люди. Я понимаю, если б возникли какие-то чрезвычайные обстоятельства, но господин Зибель, слава богу, держится великолепно, точно юный отрок, несмотря на свои семьдесят лет. Вы бы видели, как он выглядел на своем юбилее…

— Значит, я в ваших руках? — кричу страшным голосом.

— Отчасти — да! Успокойтесь, молодой человек! Эта новая чудесная власть требует максимального соблюдения санитарных правил. Сейчас в ходу девиз: человек — это главное. Человек с большой буквы, в дырявых штанах, но с большой буквы (доктор как-то странно скосоротился)… И я хочу оправдать доверие, которым она меня одарила и так далее, и так далее (при этих словах он скалится и острым взглядом вперяется мне в лицо), вы ведь тоже хотели оказать услугу новой власти, да вот не выгорает, не выгорает…

Чего этот гаер хочет от меня?

— Значит, зиму мне придется проторчать тут? — спрашиваю я, стиснув зубы.

— Гм… это зависит от вас, молодой человек… На мой взгляд… Поближе к весне… если все пойдет, как должно… надо слушать радио… вот ближе к весне…

Он снова непонятно скалится, затем пожимает мне руку и изрекает:

— Все будет хорошо! Старайтесь при ходьбе поглубже дышать. Задержите дыхание, а потом с силой вытолкните — так советует один индонезийский ученый… Эх, запамятовал его имя… — Doctor ord. демонстрирует, как это делается. — Скоро я переведу вас одного на верхний этаж. Там очаровательный вид на реку. Работайте себе, сколько влезет. Но на первом месте, не забывайте, здоровье и еще раз здоровье… Человек с большой буквы…

Он прищуривает око и удаляется, а я в ярости бью каблуком замерзшую землю и глотаю слезы.

На меня наползает туча подозрений: не Зибелю ли принадлежит та черная рука, которая удерживает меня в заточении? Я чую явную злонамеренность — это происки врага! Но тут же на память мне приходят слова Янки Сомерсета, и я пристыженный затихаю:

«Те, кто причины своих личных неудач объясняет кознями и заговорами ближних своих, — «конченые люди»!» Решаю молчать и не поддаваться отчаянию.