Изменить стиль страницы

Об этом мы не вспоминаем. Просто ничего не было. Выкинули из головы. Но Беллини, Перголези и Скарлатти она при мне больше не ставит. Даже в своем любимом Вивальди, кажется, разочаровалась. Говорит, что он действует слишком по-мещански, грубо. «Взламывает» ее. Затрагивает лишь верхний слой ее эмоций (она сказала: души). Что музыка Вивальди не создает у нее настроения, а лишь иногда отвечает уже существующему, что…

Не знал Вивальди, что у нее такая многослойная душа. А то писал бы специально для нее.

Вот мой паноптикум. Машиного портрета в нем не помешаю — боюсь оказаться слишком пристрастным.

АЛИСА

Итак, все наши знакомые — это знакомые моей жены Алисы. Все бывшие и бывающие в нашем доме люди — это люди, с которыми познакомилась она. Кроме Кости, как уже было сказано. Костя — мой друг.

С людьми Алиса сходится легко, быстро и так же легко расходится. Это у нее профессиональное: она журналистка. Она знакомится с ними на пляже, в поездах, в самолетах либо просто на улице, реже — по долгу службы. «Интересных» людей она с одного взгляда угадывает, «неинтересных» у нас не бывало.

Нескончаемая череда разных доцентов, профессоров, спортсменов и артистов прошла через наш дом, прежде чем Алиса остановилась на этих сегодняшних наших знакомых. Она приглашала всю эту знать «на чай». Мало кто мог отказать улыбчивой зеленоглазой женщине, красота которой была отнюдь не обложечной, не стандартной. К тому же и жесты ее были так теплы.

Но знаменитость по ближайшем рассмотрении оказывалась не такой уж знаменитостью: актер был актером на вторых ролях (к тому же часто забытого спектакля или фильма), профессор — заштатным, спортсмен — либо «экс», либо просто дисквалифицированным, спившимся ничтожеством. Были среди них, конечно, и люди достойные, но они почему-то у нас не приживались. Зато ходили, звонили и надоедали другие: неудачники, отставные оперные знаменитости с афишами канувших в небытие премьер; кандидат наук, вечно читавший нам свою так никогда и не защищенную докторскую (агробиолог); начинающий драматург пятидесяти с чем-то лет, о семи дочерях и трех женах, поклонник театра абсурда, но ненавистник Ионеско и Беккета: в одной из его пьес предписывалось построить на сцене действующую (планетарную) модель атома, слов абсолютно никаких, и зритель должен был лишь «созерцать» движение частиц, постепенно проникаясь таинством космоса; зато в другой у него действовали и произносили монологи (он считал, что диалогов в жизни никогда не бывает, даже если люди и разговаривают друг с другом, — никто никогда не слушает друг друга) — зато в другой у него действовали и произносили монологи персонифицированные женские гениталии и Язва Двенадцатиперстной Кишки; философ, прямо на глазах у гостей последовательно осуществлявший все три этапа феноменологической редукции — психологическую, эйдетическую и трансцендентальную (он понимал их как три ступени саморазрушения сознания — дхарану, дхьяну и самадхи йогического созерцания), в результате чего один опорожнял бутылку коньяка и требовал еще; был один — очень ветхий — дирижер, носивший седой напудренный парик, серьезно веривший, что его вот-вот «оценят и позовут» (он появлялся у нас не иначе как во фраке и с тремя гвоздиками для Алисы — и с целованием рук; под париком у него оказалась не бледная измученная лысина, как можно было ожидать, а удивительно рыжие и здоровые для его возраста волосы какой-то пылкой и непобедимой желтизны); был художник-абстракционист, серьезно гордящийся тем, что не смог бы нарисовать даже спичечного коробка, работавший только одним — «желтым», как он считал, — цветом, на самом же деле — белым: он был дальтоник; был спортсмен, биатлонист, не единожды встававший перед Алисой на колени — не ради ее прекрасных глаз, конечно, но ради ее кошелька: под заклад своего мастерского значка он не раз со слезами на глазах вымогал у нее на горькую (так этот значок где-то у нас и валяется); была, наконец, бывшая оперная певица — благородная косметическая старушка с буклями, которая оказалась потом просто театральной гардеробщицей, правда, с всю жизнь продолжавшимися задатками и мечтами «стать»; когда эта старушка пробовала петь, то Дези иронично подвывала ей: как ни крути, наша собака была музыкальна и юмора не лишена.

Почему-то Алису тянуло к богемной жизни. Во всех этих людях я узнавал неосуществленные мечты Алисиной юности; но, может, она просто спасалась от скуки нашего брака. Конечно, она знала им цену. Брюзжания заглохшего, но разбуженного тщеславия, обид, притеснений, мести — всего этого она со своим легким, солнечным характером долго вынести не могла. Удивительно это в ней сочеталось — легкость, поверхностность, необязательность всех ее знакомств со стабильностью характера, с эмоциональным постоянством, твердостью, с непререкаемостью ее улыбки. Этой улыбкой она останавливала любые притязания.

Я их, этих несчастных, конечно, всех не помню. Алиса легко обходилась с ними и выставляла их после двух-трех визитов за дверь, но где-то у нас хранилось нечто вроде памятного альбома, в котором оставлялся автограф каждого нового гостя.

Гостю отводился в этом альбоме целый разворот. Знаменитость Алисой фотографировалась, интервьюировалась, описывалась ее недреманным шариковым карандашом. В левом верхнем углу наклеивалось цветное фото знаменитости, обводилось фломастером, украшалось по углам виньетками; остальное пространство предоставлялось гостю для его собственного творчества. Художник набрасывал несколько штрихов милой хозяйки или нашей (тоже милой) собаки (вообще сказать, все они как-то заискивали перед Дези, полагая, что это нравится Алисе, но Алиса терпеть ее не могла), профессор вписывал нечто ученое и туманное (один молодой ориенталист даже написал там, помнится, что-то на ведическом санскрите, но перевести с улыбкой отказался, и Алиса долго потом бегала по разным кафедрам, и когда ей наконец перевели, то там оказалась такая изощренная двусмысленность относительно достоинств хозяйки, от которой, по-моему, покраснел бы каждый, но только не моя Алиса: молодой ученый, кажется, понял, что она попросту коллекционирует знакомства), спортсмен после долгих пыхтений и медитаций оставлял в альбоме какую-нибудь закорючку, и баскетбольное кольцо с мячом (вариант: весло, боксерскую перчатку, хоккейный мяч с клюшкой и т. п.), и витиеватую подпись с разводами; музыкант, как личную эмблему, — неизменный скрипичный ключ.

Случались и иностранцы. В туристическом восторге они превозносили на французском, английском и итальянском все подряд: и русскую кухню, и русских женщин, и русских собак, даже если то были собаки, как в нашем, например, случае, германские. Если перелистать этот альбом, то он может служить обвинением человечеству: так мало в этих свидетельствах подлинной душевности, тепла, оригинальности. Все (абсолютно), словно сговорившись, хвалили русское гостеприимство, русских красавиц, а отдельные зарубежные индивидуумы — даже погоду. Чаще всего — зиму, лета у них и самих было достаточно. Отечественные восторги были немногим содержательнее. Часто они еще разбавлялись какой-то кабацкой пошлостью. Оригинальность понималась либо как пикантность, либо как ученая заумь. Блестками ковбойско-армейского юмора украшались автографы не одних только спортсменов.

Помню, в самый разгар своего увлечения знаменитостями Алиса притащила к нам как-то огромного, кудрявого, как барашек, сенегальца, мужа ее подруги, студента Университета дружбы народов. Этот синеволосый африканец приехал сюда на каникулы с женой погостить у тещи, покататься на лыжах, вдохнуть аромат наших лесов. И «послушать стихов», как он выражался, — в Москве он их еще, видно, не наслушался. Было решено залучить его к нам, а вместе с ним — и маститого местного поэта. Прибегли к двойной хитрости: поэту сказали, что у нас будут «иностранцы», иностранцу что у нас имеет быть поэт. Но поэт в последний момент сдрейфил (ему никогда еще не приходилось выступать на широкой международной арене) или попросту запил. Так или иначе, но мы оказались с Алисой в ужасном положении. Всю ночь накануне Алиса, с подушкой на голове, зубрила стихи Ахматовой, Цветаевой, а к утру — даже Ахмадулиной. Надеялась хоть так спасти положение. Стихи не заучивались. Я посмеялся и предложил прочесть ей что-нибудь из Благининой или Чуковского — «Мойдодыра», к примеру, Алиса помнила наизусть. Она страдальчески посмотрела на меня, заламывая руки. Она плакала! Тогда я, вечный насмешник и циник, предложил ей свои услуги. Алиса не поверила своим ушам. Да, я предложил себя. Могу, мол, сойти за поэта — помню с десяток стихотворений не самых известных авторов, да еще парочка-другая найдется своих. Взамен я просил лишь две недели свободы — куда-нибудь поехать в отпуск одному и поработать над этюдами. Она обещала три. Наспех проэкзаменовав меня, она прикинула к моей груди мой старый (о юность!) креповый бант и осталась очень довольна. Этот бант мне надлежало надеть перед прибытием иностранной делегации. Воротнички тоже будут крахмальные.