Изменить стиль страницы

– Я хочу есть и пить! – протрубил он. – Я приглашаю!

Его поддержал Бакунин. Да и другие не возражали: за ночь проголодались так, словно не разговоры разговаривали, а хлеб молотили.

– И ты будешь петь, – сказал Толстому Бакунин. – Обещай, что будешь петь!

– Обещаю, – согласился Толстой.

Что будет петь Григорий Толстой, никто не стал спрашивать: все знали, что он поет цыганские романсы. Всегда поет, когда о том просит его Бакунин. Надевает шелковую красную рубаху, берет гитару и поет. И тогда Бакунин, пристроившись подле него, предается грусти: вздыхает, иногда даже плачет.

Карл однажды сказал Бакунину, посмеиваясь:

– Когда вы льете слезы под песни Толстого, Бакунин, мне начинает казаться, что вы считаете себя погибшим человеком…

Бакунин обиделся. Ответил:

– Вас-то, конечно, никакими песнями не проймешь. Вас ничем не проймешь…

Бакунин был прав лишь отчасти. Да и романсы в исполнении Толстого Карлу нравились. Иногда они завораживали его до такой степени, что ему начинали видеться раздольные русские степи и пылающие костры цыганских таборов.

Кабачок был еще закрыт. Но, услышав требовательные голоса, хозяин тут же распахнул дверь. Расплылся в улыбке, увидев, что пришли старые знакомые, завсегдатаи его кабачка.

Завтрак был подан сразу. И гитара для Григория Толстого.

– Его надо послушать, – сказал Фреду Карл. – Однажды, слушая его пение, я подумал, что характер народа надо изучать по песням этого народа. Романсы, которые поет Толстой, только называются цыганскими. Сочинили же их сами русские…

Григорий Толстой ударил по струнам гитары. Потом коснулся их быстрыми пальцами, откинул голову, тряхнул волосами, запел без слов, тихо, словно подбираясь к мелодии, к слову, покачиваясь в такт музыке.

Бакунин откинулся на спинку стула, вздохнул, закрыл глаза.

– Все же я не люблю сентиментальных мужчин, – тихо проговорил, глядя на Бакунина, Карл.

– Я тоже, – отозвался Энгельс.

Григорий спел всего лишь три романса. Потому что больше петь ему не дал сам же Бакунин: он вдруг заспорил о том, кому из поэтов принадлежат слова последнего романса. Тут же спор стихийно перекинулся на другие темы. Через полчаса уже никто не вспоминал о цыганских романсах. Опять ораторствовал Бакунин, опять, заикаясь, с ним спорил Энгельс, опять Роланд Даниельс, благородный, деликатный Даниельс, призывал спорщиков к спокойному исследованию предмета их спора. Но его не слушали и шумели.

Когда расходились, Бакунин подошел к Карлу и сказал:

– Поздравляю вас. Энгельс один стоит целой армии союзников. Вместе с ним вы становитесь силой, против которой никто не устоит.

Энгельс пришел к Карлу вечером. Принес несколько страниц для задуманной ими брошюры против Бруно Бауэра и компании. Карл тут же прочел их, сказал:

– Это как раз в том ключе, в каком пишу я. И в том же стиле, кажется. Читателям трудно будет определить, что написал я и что ты. Это замечательно, Фред. Я тоже кое-что сочинил… Ты вот это видел? – Карл показал Фридриху книгу – это был роман Эжена Сю «Парижские тайны». – В прошлом году этим романом зачитывался весь Париж. Известный тебе критический критик Теодор Мундт ставит его выше романов Жорж Санд и Бальзака. Он сказал, что человек, не читавший этого романа, ничего не знает о Париже. Я вынужден был прочитать…

– Мне тоже надо прочесть? – спросил Энгельс. – Или…

– Или, – ответил Карл, – я тебя перескажу его в нескольких словах. Некий князь Герольштейнский, которого зовут Рудольф, влюбился в некую Сару Сейтон, красивую и юную интриганку. И женился на ней. Тайно, разумеется. Тут можно было бы и поставить точку, но мисс Сара Сейтон стала наставлять князю рога. Князь возмутился и выгнал ее. Но этого ему показалось мало: если уж наказывать зло, решил он, так во всемирном масштабе. Он отправляется путешествовать. И всюду, где он появляется, добродетель находит в нем защитника, а зло – своего врага.

– Стало быть, всюду появляется, как бог из машины.

– Ты прав. В конце концов он возвращается в Париж. И тут, прогуливаясь по одному кварталу, который пользуется у парижан дурной репутацией, он берет под защиту некую Флер де Мари, юную служанку, которой очень досаждал сутенер Резака. Вскоре выяснилось, что Флер де Мари – его дочь от изгнанной им некогда Сары Сейтон.

– Я потрясен, Карл! – засмеялся Энгельс.

– И князь потрясен. Более всего он потрясен тем, что его юная дочь – морально падшее существо. Он немедленно отдает ее в монастырь, где священник приводит несчастную Флер де Мари к полному раскаянию. Но князь на этом не успокаивается, ибо его миссия – наказывать всякое зло. Он узнает, кто виноват в нравственном падении дочери. Виновником этого несчастья оказывается нотариус Ферран, который заставил ее, неразумную, пожертвовать состоянием – оно у нее прежде было – в благотворительных целях.

– Осуждается благотворительность, Карл?

– Да, да. Даже в благотворительных целях жертвовать своим состоянием не всегда разумно… Впрочем, вернемся к князю. Он берет себе в слуги сутенера Резаку. И этот Резака становится карающим мечом в его руках. Они ослепляют некоего Мастака, который преследует князя по наущению его бывшей жены Сары Сейтон. Они повергают в прах нотариуса Феррана. И так далее, мой друг, и тому подобное. Зло наказывается, добродетель торжествует. А бедная Флер де Мари умирает в монастыре…

Карл отвернулся к окну и замолчал. Затем резко повернулся, спросил:

– Ты не плачешь, Фред? Не плачешь? А я рыдаю, – произнес он и изобразил рыдание, чем рассмешил Фридриха. – Впрочем, шутки в сторону. Дело не в самом романе, как ты понимаешь, а в тех идеях, которые извлекают из него наши критические критики, называя их тайнами.

– Почему тайны? – спросил Энгельс.

– Потому, что критические критики открывают нам две совершенно потрясающие тайны. Тайна первая: наша цивилизация одичала и погрязла в разврате, потому что сильные и богатые люди ничего не знают о нищете. «Ах, если бы богатые это знали!» – восклицают критические критики, полагая, что сильные и богатые люди не дали бы ей, нашей несчастной цивилизации, одичать и погрязнуть в разврате.

– Какая ужасная тайна! – подстроившись под иронический тон Карла, проговорил Фред, всплеснув руками.

– Критические критики открывают нам и вторую, не менее разительную тайну: причина всех несчастий и преступлений – трущобы. Оттуда совершаются нашествия современных гуннов на добродетель. Трущобы, говорят они, надо уничтожить. Но как? Надо отнять у бедняков детей и отдать их на воспитание государству – это раз. Надо заставить всех бродяг и нищих работать – это два. Надо создать для бедных сельскохозяйственные фермы, обязательно образцовые, надо устраивать благотворительные вечера в пользу бедных, то есть богачам надо чаще развлекаться, чтобы бедные не умирали с голоду.

Карл встал и заходил по комнате.

– Каково? Нет, каково? И это пошлое лицемерие, эта гнусная защита общества богачей выдается за последнее слово революционной мысли!

Карл остановился у окна, какое-то время стоял молча, потом вздохнул и повернулся к Энгельсу:

– Прости, я разгорячился… Словом, я написал против всей этой чепухи, которую, как знамя, подхватила наша критическая критика, несколько злых страниц для нашей книги. Познакомься.

Пока Энгельс читал, Карл сидел и курил, время от времени поглядывая на Энгельса, пытаясь по выражению его лица определить, как он относится к прочитанному. Энгельс улыбался, хмурился, иногда отрывался от чтения и о чем-то сосредоточенно думал. Потом он отложил листки в сторону и сказал:

– Принимаю и одобряю. Этого достаточно?

– Достаточно.

– А теперь я хочу спросить тебя, Карл: как ты относишься к тому, что я вынужден буду со временем стать совладельцем фабрики, фабрикантом, коммерсантом и прочее?

– Тебя это беспокоит? – Карл не был готов к ответу на такой вопрос.

– Беспокоит. Ведь гнусно быть буржуа, к тому же еще фабрикантом, то есть буржуа, который активно выступает против пролетариата. Объективно выступает. В моих личных симпатиях к рабочим ты, надеюсь, не сомневаешься, Карл?