Все, что происходило потом, в памяти Игнатова осталось путаной картиной какой-то ожесточенной огромной работы, борьбы с самим собою, оленями и бурей. Он двигался к поселку, таща за собой стремившихся повернуть оленей и, озлобясь, пинал их нотами, когда они вырывали ремни из рук. Два нганасана, падая от изнеможения, помогали тянуть оленей. Дорога определялась легко — нужно было подниматься вверх и держаться самого трудного направления.

Когда показались дома и бараки, Игнатову начинало казаться, что его сердце не выдержит напряжения.

— Зайди, товарищ Игнатов, отогреешься! — кричал ему в ухо вышедший на стук рабочий шахты. — У нас печечка топится, чаек!

— Дело есть, идти надо! — кричал Игнатов в ответ. — Устрой получше моих ребяток и олешек.

Спускаться к оставленной дороге было легче, здесь не требовалось ориентиров.

Только раз, сносимый бурей, катясь по обледенелым валунам какого-то ручья, Игнатов почувствовал бессилие. Судорожно хватаясь за прибрежные кусты, ломавшиеся в руках, как стеклянные, он остановил падение и лежал, глотая разреженный воздух, распахнув шубу от жары, и перед глазами во мгле проносящегося, слабомерцающего снега плясали какие-то разноцветные искорки и змейки.

Поднявшись на трясущиеся ноги, он обнаружил, что обмерзает. Воротник дохи, шарф и подбородок покрывались слоем пористого, но прочного льда, и этот лед все утолщался. Хуже всего было то, что в валенки стал набиваться снег. Вначале Игнатов думал, что он проникает сверху, с колен, но потом понял, что снег, вбиваемый ветром в валенки, профильтровывается сквозь их ткань. Стенки валенок пропускали мельчайшие кристаллы снега, и портянки становились сырыми и холодными.

Потом спуск кончился, и Игнатов уперся в дорожный — столб. Теперь снова надо было, напрягая зрение до боли, искать столбы и считать шаги.

Когда он вспоминал впоследствии это путешествие, он говорил, что то была не работа, не борьба, не мученье, но, прежде всего, бесконечно однообразное, все время прерывающееся и начинающееся сызнова вычисление.

В нескольких километрах от поселка, в стороне от гор, дорога плутала среди болот. Ветер дул здесь то в спину, то в бока, один раз даже прямо в лицо. Это был тот единственный раз, когда Игнатов сбился с пути и потерял много времени, пока отыскал столб. Забыв о петлях дороги, он не поверил, что ветер может дуть навстречу, свернул и утратил ориентиры.

А потом опять начался счет. В темноте открывались столбы, и каждый следующий переход так неразличимо походил на предыдущий, что казалось, будто не часы, а целая вечность, огромное пустое время, разное, быть может, всей прошлой жизни, протекло с минуты, как он вышел на дорогу.

На каком-то переходе перед ним возник занесенный до крыш снегом поезд с замерзшим паровозом. Игнатов, изнемогая от усталости, тащился мимо товарных вагонов и платформ, толкался в подпиравшие их сугробы и добрался до единственного пассажирского вагона. Разгребая руками снег, он потратил минут десять, пока долез до двери. Он не кричал, зная, что никто в вагоне его не услышит.

Когда он ввалился в купе, сидевшие там люди испуганно вскочили. Это был служебный вагончик из одного отделения — четыре диванчика, столик, ярко накаленная печка. На столике стояла водка и лежал соленый муксун, на диванчиках сидело два человека: проводник и пассажир — бывший сосед Игнатова по общежитию диспетчер Симонов. Оба кинулись к Игнатову помогать раздеваться.

— Немножко дует? — спросил Симонов с ироническим участием, сдирая с Игнатова доху.

— Прежде всего, здравствуй! У порядочных людей начинают с приветствия, а не с допроса, — строго заметил Игнатов, переводя дух.

— Да я и так вижу, что здравствуешь. Послушай, у тебя вся одежда пропитана снегом, как губка водой. Садись, садись к печке, тут теплее. Михалыч, — крикнул Симонов проводнику, — развесь все это барахло над течкой, а валенки — к трубе. Вот тебе водка и муксун, пей с холоду. Сейчас будет готов свежий чай.

Игнатов от водки отказался, с наслаждением вытянулся на диване. Густое приятное тепло медленно проникало в тело. От шарфа и валенок шел белый пар, лицо горело, как будто обожженное, кипятком. Проводник подал стакан крепкого чая. Игнатов мельком взглянул в висевшее на стене зеркало. Обморожений не было, но кожа приняла кирпично-красный оттенок.

Симонов уселся в ногах Игнатова.

— Загораешь, загораешь, — ухмыльнулся Симонов, заметив взгляд Игнатова. — Типичный морозный загар. Разика четыре походишь в такую пургу, и кожа станет черной, какой и в Крыму не наработаешь при всех пляжах и процедурах. Мороз с ветром крепче действуют, чем все твои ультрафиолетовые лучи. Рассказывай, здорово дует? Какого дьявола тебя вынесло в такую погоду? Откуда и куда? Как ты пробирался?

— Отвечаю по порядку. За чай — спасибо. Дует как раз в норму декабря на семидесятой параллели. Иду по важному делу. Из шахты в Ленинск. Что там еще? Пробираться было тяжеленько, но ничего, можно. Сколько времени?

— У тебя часы на руке.

— Ты же видишь, я отдыхаю. Не заставляй делать лишние движения.

— Сорок минут седьмого.

— Значит, хожу уже три часа. Вы на каком перегоне?

— От Ленинска одиннадцать.

— Половина пути. Через десять минут пойду. А вы почему здесь торчите?

— Будешь торчать, если занесет. За нами, ближе к Ленинску, снегоочиститель замело. Он махал, махал щетками, но пороху не хватило против пурги.

— Железнодорожники поступили опрометчиво. Кто же посылает снегоочиститель» в бурю? Подождали бы, пока кончится пурга.

Симонов испытующе и тревожно поглядел на Игнатова.

— Слушай, Василий, ты в самом деле пойдешь? Сейчас только помешанные высовывают нос наружу. Я за — все блага мира не сдвинусь с места.

— Благодарю за комплимент. Тебе незачем оправдываться. Ты никогда с ума не сойдешь. И знаешь почему? Не с чего сходить.

— Я серьезно, Василий.

— И я серьезно. Папаша, как там мои вещицы?

— Подсохли, — ответил проводник и нерешительно добавил: — Остались бы, в такую погоду заплутать — плевое дело.

— Нет, папаша, мне плутать не годится. Иду на ответственное совещание. Опоздаю — влепят выговор на всю жизнь.

— Конечно, ежели дело служебное, — пробормотал проводник, подавая шубу.

— Я с детства вытвердил, что законы пишутся не для дураков, но про дураков, и с тех пор ежечасно в том убеждаюсь, — заметил Симонов на прощанье. — Выпей хоть стопочку для храбрости.

— Ни в коем случае. Сейчас стопочка — яд.

Теперь дорога определялась проще. На подходе к Ленинску было много разъездов, домики смотрителей, метеорологические службы. В тумане порой тускло светили окна, станционные фонари. Попадались заброшенные на боковушки или просто поставленные в тундре вагоны, превращенные в жилье.

Пройдя населенный пункт Надежный, расположенный в семи километрах от Ленинска, Игнатов наткнулся на закутанного до глаз человека, плутавшего у дороги и что-то кричавшего себе в шарф.

— Чего стоишь на пурге? — прокричал Игнатов, пробираясь к нему и хватая за рукав.

Человек, обрадованный, повернулся спиной к ветру и сдвинул шарф.

— На минуту вышел и заблудился! — крикнул он.

Игнатов засмеялся, но не услышал своего смеха.

— Помоги дорогу найти, — прокричал человек, снова отворачиваясь от ветра. — Где дом?

— Дом твой позади. Ты топаешь прямехонько в тундру.

— Сделай одолжение, проводи, одному до дома не дойти.

Укрывшись в сени своего дома, человек стал приглашать Игнатова зайти в комнату.

— У меня чай горячий, еды полно, — убеждал он. Ну, зайди на полчасика, отдохни.

— Не могу, нет времени, — отговаривался Игнатов.

— Ну, только чайку, с женой поболтаешь, расскажешь, как меня нашел.

— Нельзя. Чай недавно пил. Прощай, друг.

— Прощай, чудак.

На разъезде Малый Медвежий Ручей, в трех километрах от Ленинска, Игнатову самому пришлось проситься в помещение.

С лицом, полностью заросшим льдом, он три раза стучал в дверь, прежде чем его услыхали. В сторожке у телефона сидела женщина, лениво переругиваясь с диспетчером из Ленинска, требовавшим сводку о занесенности пути; у стола возились с репродуктором двое мужчин. У Игнатова были отморожены щека и подбородок, пришлось выйти в сени и оттираться.