— Здесь можно думать спокойно. Да! — сказал Дэнтон. — Как все это непрочно! И если глядишь отсюда, так кажется — уж больше половины растаяло во тьме. Все это исчезнет.

Они добрались, наконец, до знакомой скамейки на станции аэропланов и долго сидели там в молчании. Скамья оставалась в тени, но над ними светилась бледно-голубая вышина, и под ними расстилался весь город, — сияющие пятна, квадраты и кружки, связанные в яркую сеть. И звезды казались так тусклы и мелки. Когда-то наблюдателю старого мира они казались близки, но теперь они стали бесконечно далеки. Но все-таки их можно было видеть на более темных местах, в промежутках между искусственными сияниями, особенно в северной части неба. Древние созвездия скользили вокруг полюса терпеливо и неустанно.

— Мы прежде исчезнем, — вздохнула Элизабэт.

— Я знаю, — сказал Дэнтон. — Наша жизнь — только мгновение, но ведь и вся людская история — это вчерашний день. Да, мы исчезнем, и город исчезнет, и все живое и сущее. Человек и Сверх-Человек, и будущие чудеса. И все-таки…

Он остановился, но тотчас же начал снова.

— Я, кажется, понимаю, что ты хотела сказать. Там, внизу, думаешь только о нужде и работе, о мелких обидах и наслаждениях, об еде и питье, о горе и радости, — и знаешь одно: так будешь жить, а потом умрешь. День за днем — нет ничего, кроме обычного бремени. Здесь, наверху, все кажется иначе. Например, там, в городе, кажется, что изуродованному, униженному, обесчещенному жить незачем. Здесь, перед звездами, все эти вещи кажутся такими ничтожными. Сами по себе они не имеют значения, они только части какого-то целого. И все это как-то проходит мимо, почти не затрагивая.

Он остановился. Его смутные мысли и неуловимые чувства как будто меркли и таяли в одежде из слов.

— Мне трудно объяснить, — сказал он, почти с изумлением.

Оба помолчали.

— Хорошо приходить сюда, — сказал он снова. — Ведь надо сознаться: ум наш так ограничен. Что мы такое в конце-концов? Жалкие твари, немногим выше зверей, у каждого свой ум — но это только жалкое подобие ума. Мы так глупы. И столько обид… И все-таки…

— Я знаю, знаю… Настанет время, и мы уразумеем. Все напряжение и несогласие жизни сольются в гармонию, и мы уразумеем. Все, что происходит, движется к той же цели. Неудачи и страдания, — это только шаги все по тому же пути. Все это необходимо и ведет к гармонии. Даже самое страшное горе нельзя выкинуть из счета… и самую мелкую беду. Каждый удар твоего молотка о латунь, каждая минута работы и досуга… — милая моя, — каждое движение нашей покойной малютки… Все это необходимо и ведет к гармонии. Все то неясное, что трепещет в нас. Мы, сидящие тут сейчас… Наша любовная страсть и то, что родилось из нее, — теперь это не страсть, а скорее печаль… Милая…

Он не мог говорить дальше. У него не хватало слов, и мысли его неслись так быстро, что словам было не догнать их.

Элизабэт не ответила. Но ее рука отыскала и сжала во тьме руку Дэнтона.

IV. Внизу

Глядя на звезды в ясном ночном небе, можно смиряться душой пред несчастьем, но потом снова приходит день, и постылая работа, и нетерпение, и гнев. На свете мало смирения. В былое время святые отцы бежали от света. Но Дэнтону и его Элизабэт некуда было бежать: теперь уже не было путей в те пустынные земли, где людям можно жить, храня мир душевный в свободной нищете. На земле ничего не осталось, кроме огромного города.

Некоторое время муж и жена продолжали заниматься той же работой: она штамповала бронзу, он стоял у фотографического пресса.

Потом пришла перемена и принесла с собой более жестокие испытания. Дэнтона перевели вниз и приставили к другому, более сложному прессу в центральном заводе Лондонского Черепичного Треста.

Ему приходилось теперь работать в огромном сводчатом подвале вместе с другими работниками, по большей части прирожденными рабами синей холстины. Это было для Дэнтона всего неприятнее. Он получил утонченное воспитание, и пока злая судьба не заставила его одеться в эту рабскую ливрею, он даже ни разу не разговаривал — если не считать случайных приказов — с этими жалкими синими блузниками. Теперь нужно было быть с ними вместе, работать с ними, есть с ними. Ему и Элизабэт это казалось последним унижением.

Человеку девятнадцатого века его социальная брезгливость показалась бы чрезмерной. Но в последующие годы медленно и неизбежно выростала широкая бездна между высшими классами и армией труда, рождались все новые различия в образе жизни, и в способе мышления, и даже в языке: подвалы создали свой особенный говор. А наверху развился свой диалект — условный язык мысли, язык культуры, который старался введением новых слов и оборотов отгородиться, как можно дальше, от речи «простого народа». Общей религии тоже не было больше. Ибо в начале двадцатого века возникли и развились среди различных классов новые эзотерические формы прежней религии, разные комментарии и глоссы, которые глубокое учение еврейского плотника приспособили к узким рамкам современной жизни.

Несмотря на свою склонность к старинным формам жизни, Дэнтон и Элизабэт не избегли влияния этой изысканной среды. В житейском обиходе они подчинялись привычкам своего класса и потому, когда им пришлось смешаться с рабочей толпой, она показалась им не лучше, чем грубое стадо скотов. В девятнадцатом веке князь с княгиней, попав в ночлежку вместе с бродягами, страдали бы не больше. Дэнтон и Элизабэт почти непроизвольно старались провести черту между собою и теми.

Но первые попытки Дэнтона держаться в стороне привели к непредвиденным последствиям. До сих пор он представлял себе, что хуже этой работы и горше смерти ребенка не будет ничего, а между тем все это было только начало.

Жизнь требует от нас не только пассивной покорности. И теперь в толпе машинных слуг ему пришлось получить новый урок, столкнуться с фактором жизни, таким же повелительным, как голод, таким же неизбежным, как труд.

Спокойное молчание Дэнтона тотчас же вызвало обиду: это молчание было истолковано, как презрение. Простонародного языка Дэнтон не знал и даже гордился этим, но тут ему пришлось изменить свой взгляд на вещи. Сперва Дэнтон просто не заметил, что его формальные короткие ответы на первые шутливо-ругательные приветствия товарищей были для них не лучше, чем удары в лицо.

— Я не понимаю, — сказал он свысока в ответ на первое обращение и потом почти наудачу добавил: — «Нет, благодарю вас».

Человек, предлагавший ему какую-то мелкую услугу, остановился, нахмурился и отошел в сторону.

Подошел другой и заговорил так же непонятно, потом повторил свои слова более раздельно, и Дэнтон, наконец, разобрал, что ему предлагают масла в маслянке. Он вежливо поблагодарил. И новый собеседник тотчас же затеял разговор.

Он видит, конечно, что Дэнтон — человек высокого полета, но интересно знать, как он дошел до синей холстинки… Он, очевидно, ожидал услышать занимательный рассказ о кутежах и веселье. — Бывал ли Дэнтон когда-нибудь в Веселом Городе?

Скоро Дэнтон уразумел, насколько постоянная мысль об этих удивительных местах наслаждений овладела воображением и разумом несчастных слуг труда, обитавших в этом подземном мире.

Чувство достоинства Дэнтона было оскорблено этими вопросами. Он коротко ответил: «Не был!». Человек задал еще вопрос очень личного свойства. Вместо ответа Дэнтон отвернулся.

— Эка, чорт! — выругался человек с видимым изумлением.

Через минуту Дэнтон заметил, наконец, что об этой попытке разговора толкуют в разных углах, то с бранью, то с ироническим смехом. Он почувствовал себя еще более чужим и, чтобы заглушить это чувство, стал думать о новом прессе и незнакомых еще деталях работы. Он работал без остановки почти до полудня. Потом наступил перерыв. Это был только получасовой промежуток, и не хватало времени даже на то, чтобы пойти и поесть в столовой Рабочей Компании. Дэнтон вышел вслед за другими в боковую галлерею.

Рабочие расселись на ящиках и стали доставать узелки с едой. У Дэнтона ничего не было. Надсмотрщик, беспечный молодой человек, попавший на свое место по протекции, забыл предупредить его, что нужно получать и приносить с собою завтраки. Дэнтон стоял в стороне, чувствуя, что есть очень хочется. Соседняя группа стала о чем-то шептаться, поглядывая на него. Ему стало неловко. Чтобы рассеять это чувство неловкости, он принялся усиленно думать о рычагах своего нового пресса.