Изменить стиль страницы

— Григорий, я не нуждаюсь в объяснениях. Помнишь, ты говорил, что твоя задача — не объяснять, а изменять? Мне нужно, чтобы это прошло. Я устала от боли…

— Видишь ли, Раюшка… Мы прошли период исканий. Мы поняли, что всякое форсированное вмешательство — хемотерапия, гипнотерапия — может привести к необратимым изменениям в психике, к утрате каких-то личностных свойств…

— К чему же мы пришли?

— У нас иные методы. Пример нам — медицина. Сейчас ведь ее суть — не скальпель хирурга, не таблетки фармакологии, а обращение к естественным защитным свойствам организма. Так и у нас. Психотехника — на основе природных особенностей человеческой психологии. Ведь раны душевные способны затягиваться, как и телесные. Время — прежде всего тут помогает. Другие факторы… Помнишь: «Спасибо, сторона родная, за твой врачующий простор…» Весьма благотворно влияние природы — море, горы, степь. Музыка — тоже могучая сила. Разумеется, у нас все это концентрировано, соответствующим образом направлено…

— И вы добиваетесь успеха? Делаете людей счастливыми?

— Нет. Мы только делаем их не несчастными.

— И то хлеб.

— Да, хлеб — в ряде случаев. Возвращаем работоспособность, нормальный тонус. Но — должен тебя предупредить: на карте души человеческой белых пятен еще хватает. И у нас иногда получаются непрогнозируемые результаты.

— Значит, это опасно — ваша психотехниика?

— Нет. Но иногда — бесполезно. Случаются рецидивы. У некоторых равновесие духа словно бы держится на кончике иглы…

— Если будет рецидив, я приду снова.

— Хорошо. Теперь ты все ясно себе представляешь…

Он нажал кнопку. Вошла сотрудница, как и все, в силоне фарфоровой белизны.

— Приступайте к процедурам по схеме два, — сказал Гоша.

…В голове — обморочная пустота. Так тихо вокруг, как будто остановилось время. Во мраке зажигаются, набегают световые волны. И музыка, словно эхо света: разгорается — угасает — разгорается…

…Кто я? Я морская волна — бегу, бегу, достигаю берега и рассыпаюсь белой вздыхающей пеной. Я лист дерева. Травинка, согнувшаяся под тяжестью дождя.

Ветер, как струны, перебирает гибкие ветви ивы. Мерное их колыханье баюкает, укачивает мою боль.

Где она, боль? Растворилась в бездонной синеве неба. Потонула в зеленоватом свечении океана трав — зеленая волна бежит по нему от горизонта до горизонта. Я бегущая волна. Несусь низко над травой…

Блаженное чувство полета — все, все позади! — охватывает меня.

…Весна уже в разгаре. Мне нравится нарядный день, скользящий мимо меня, словно в кинораме. Яркий клинкер домов. Большой Круг. Представляю себе, каким грохотом и рычаньем встретило бы меня в прошлом веке это двенадцатирядное шоссе с транспортными развязками на трех уровнях! Наш век — век бесшумных моторов, текстовелюровых шин, губчатого пластобетона. Машина промчится — словно бархатом провели по стеклу…

По подземному переходу я перешла Большой Круг, вошла в пределы Зеленого Кольца и порадовалась ему.

С некоторых пор мир видится мне необычайно отчетливым и ярким — словно я шла, ослепленная солнцем, и вдруг надела дымчатые очки.

Я различаю все оттенки зеленого, все подробности неторопливого бытия растений. Вижу, что молодые листья у каштана — словно бы гофрированные, а у тополя — точно обмокнуты в лак. Вижу следы мороза и солнечные ожоги — на шершавой коре вишен. Различаю в травяном ковре прошлогодние пожухлые стебли и забивающие их сочные, молодые. Вижу, как ходят дрозды вперевалочку. Как спланировала сорока, неся хвост строго по горизонтали…

Никогда еще не было в моем сознании такой четкости, отграненности каждой мысли…

Подумала о природе. Теперь — об Иде: что-то в ней изменилось. Забежит, чмокнет в щеку: «Ну, у тебя все в порядке?» — начнет рассказывать о своих учениках, об их огорчающих выдумках и внезапных срывах, вдруг — оборвет рассказ… Все же есть в ее характере незавершенность. А ученики — что ж? Переходный возраст… Это же азбучно: его надо переждать, как дождливую погоду.

Странное ощущение приходит ко мне — ощущение тепла и уюта от того, что это не моя забота, ученики, переходный возраст.

А какая забота — моя?

Наверно, я уйду из Института. В самом деле, к чему это копанье в ветоши веков? Все равно, нам никогда не постичь побуждений, стремлений героев старых книг. Займусь чем-нибудь другим. Поеду к своим родителям разводить овцебыков на Памире. Или буду сниматься — говорят, я видеогенична. Да мало ли на свете занятий?

…А одно из лучших — сидеть, жмурясь на солнышко, в чудесном альпинарии, на белом валуне с черными пятнами лишайников, похожем на пегого бычка. Когда все вокруг — весеннее, сияющее, промытое. Все дышит тихой радостью — впору замурлыкать. Но…

…на одном из валунов сидит девочка. Тощенькая, согнувшаяся фигурка самый неблагодарный возраст. Склонила голову, длинные прямые волосы закрывают лицо. Что у нее на ладони? Как будто бы смятый бледно-сиреневый ирис.

Уже странно — в наше время редко кто решится отнять жизнь у живого, оторвать цветок от родины его — земли.

Меня охватывает быстрое и тревожное ощущение какого-то неблагополучия, какой-то дискомфортности в этом сияющем и уютном мире.

Подхожу ближе: нет, это не сорванный цветок. Это птица, несчастного, жалкого вида. Птенец горлинки, еще с желтизной на клюве, сквозь редкие перья сквозит лиловая, пупырчатая кожа.

Он лежит на боку, глаза прикрыты пленкой, лапки скрючены.

Он мертвый, этот птенец.

— Жора! — девочка гладит редкие перья. — Жорик! — И захлебывается слезами.

Тягостное зрелище — плачущий ребенок. Начинаю понимать Идукаково ей с такими вот, способными проливать слезы, разговаривая с мертвой птицей?

Сажусь рядом, кладу ладонь на теплые волосы.

— Не надо плакать, девочка. Он из гнезда выпал, да? Почему ты зовешь его Жорой?

Она поднимает глаза — ресницы, склеенные слезами, торчат треугольничками.

— Потому что он — Жора. Когда он упал из гнезда, я его подобрала. И он жил у меня. Двадцать два дня… Все ел. Уже пробовал летать. И вдруг… перестал есть…

И опять слезы. Неразумное, детское, но все-таки горе. Неизвестно, чем ей помочь. Я запоздало советую:

— Надо было обратиться в пункт помощи животным. Или сразу отнести его в городской заповедник…

— Я бы отнесла. Но он не хотел уходить от меня. Он садился на стол, возле лампы, и смотрел, как я делаю уроки…

Как трясется худенькая, выгнутая спина, бугорки позвонков обозначились под платьем. И этот жалкий комочек сизых перьев.

— Знаешь, — вдохновляюсь я, — есть такие люди, которые могли бы тебе помочь. Они волшебники. Они делают всех счастливыми.

— И Жора будет живой?

— Нет, что ты? Это невозможно. Но эти люди заберут твое горе. Ты все забудешь…

Она молчит, строго выпрямившись. Глаза, опухшие, в покрасневших веках, смотрят пристально, вопрошающе.

Она качает головой:

— Нет, не хочу. Он жил, он был мой друг — а я его забуду?

— Ему ведь все равно. Он уже ничего не чувствует…

— А мне? Я-то живу. Мне не все равно. Забыть — значит предать.

Что она сказала? Детский лепет… Почему он смог перевернуть, взорвать мою тупую успокоенность, мое самодовольное благополучие, мою отгороженность от всего тяжкого и печального?

Гоша, Григорий Ланской, милые сотрудники в белом силоне, — то ли вы делаете у себя в Институте?

…Нет, я лечу туда. Завтра же. Я расскажу им все. Я попрошу их, милосердных:

— Верните мне боль. Верните мне себя!

У меня много работы в последнее время — я столько и хочу. Что-то сдвинулось, переменилось. В институте хвалят уже не только мою скрупулезную добросовестность и дотошность. Говорят, что у меня есть «неожиданные ракурсы». Одобряют «глубину понимания».

Нелегко мне дается эта самая глубина…

Люди прошлого, герои старых книг!.. Ведь они жили, столь непохожие на нас и в чем-то такие же, как мы.

Жили, страдали. На наш взгляд — иногда по своей вине, пренебрегая рассудком, взрывая логику, покоряясь предубеждениям… Но ведь их страдания были истинными. Болью сердца прикоснувшись к ним, я поняла…