Изменить стиль страницы

Страшное высказывание Витгенштейна: «Границы моего языка означают границы моего мира».

«И королевский сын бродил по улицам, он видел много стройных и нарядных людей и заговаривал с ними на двадцати семи языках — вот сколько языков знал королевский сын! Он хотел объясниться с прохожими, но никто ему не отвечал. И он опечалился. Что мне делать здесь, если я ни с кем не могу поговорить? Опечаленный, бродил он по городу, пока не увидел вдруг человека, одетого в одежды его родной страны».

И тут, конечно, оказалось, что земляк говорит на языке этого государства, а государство это Синего Короля, и лежит оно на самом краю света… Принц, владеющий многими языками, — персонаж именно венгерской сказки, что-то не припомню такого в сказках других народов.

Галереи Соборной площади в Сегеде — пантеон венгерской культуры и истории; отсюда хорошо было бы поглядеть на север. И что же ты видишь там? А вот что: немецкая нация действительно стала понятием историческим. С Венгрией, несмотря на ее чужой язык, ты чувствуешь себя связанным, другому немецкому государству, несмотря на общий язык, ты чужд. И далее: народ Германской Демократической Республики — это более не 80-миллионный народ. Мы — малый народ с огромными обязательствами, малый народ с той особенностью, что его язык имеет мировое значение. Мы поступаем правильно, когда вспоминаем о наших традициях — но лишь как о наших обязательствах, не как об оправдании.

Золтан предупреждал меня, Сегед отнюдь не назовешь красивым городом: кроме францисканской церкви, здесь нет почти ни одного старого камня, большое наводнение смыло почти все, а потом возник австро-венгерский императорский и королевский город — столица провинции, созданная по чертежу, лишенная фантазии, неорганичная, скучная, псевдоисторическая; предположим, он прав и все так и есть, но Сегед был и остается городом Радноти.

А с деревьев гроздьями свисают черно-коричневые стручки длиною в две пяди; я никогда не видывал ничего подобного, и Золтан говорит, что это — болотный платан, который растет только тут, вот видишь, а вокруг францисканской церкви тройной пояс роз, это и есть символ Франциска.

А по дороге из пригорода к университету нам навстречу катит фура, груженная красным перцем; большие стручки, связанные венками, пылают красным; одна лошадка каурая, другая белая, кучер в черном, а рядом с телегой, под навесом из качающихся стручков, шагает вразвалку группа бутылочно-зеленых парней. Они во все горло поют:

Дует холодный ветер.
Мама, принесите мне плащ,
Сегодня ночью я пойду к любимой.

Из трех окон выглядывают женщины со снежно-белой сединой, а в витринах фруктовых лавок лежат маленькие серые плоды, мне неведомые, а вокруг статуи знаменитого Данко Пишто[97] восторженно порхают воробьи, и осенний воздух полон падающих листьев; тянет дымком от древесного угля.

Белокурая Тиса, рука Пушты.

Здесь я должен еще раз попытаться перевести Ади.

Желто-коричневый мир; желто-коричневая низкая вода, блеклый желто-коричневый берег, осыпи лесса, серебристо-зеленые ракиты, серебристо-зеленая листва на блекло-коричневом, а надо всем — желтеют последние тополиные листья; и голубое небо, и запах рыбы.

Изрезанный берег, плоский и изрезанный; ступени, террасы, этажи, пещеры — как геммы в широких овалах.

И баржи, баржи с песком, баржи с домиками; овальные баркасы движутся на юг, черные просмоленные, и коричневые, и желтые, и светлый пепельный груз — песок.

Два серых голубя дерутся на лету, они почти падают, жестко приземляются, пошатываются и немедленно снова нападают друг на друга.

Ты не мог представить себе Дунай в бурю, но Тису в полноводье ты видишь. Это желтый рокочущий поток — вода несет лесс, и подымается скачками, и перехлестывает через парапет, смывая город, увлекая его за собою в степь.

Я в Институте германистики у профессора Халаса, автора знаменитого словаря, о котором Илона говорит, что это — чудо (словарь и вправду чудо). Чем определяется приятная духовная атмосфера здесь, как и вообще в Венгрии? Полная непринужденность разговора принята как правило, непременно включающее беспощадность, резкость, колкости, но зато заранее предполагается, что собеседник имеет право обороняться; и атакуют и защищаются здесь, не прибегая ни к чему третьему, во всяком случае, ни к чему, лежащему вне области культуры…

Да, но, разумеется, здесь есть и оскорбленные самолюбия, и обиды, и группы, и клики, и, конечно, интриги, но именно как составные части духовной терпимости, а не как препятствия для нее, поэтому они и не могут быть аргументом против нее.

Право же, странно, но мы привыкли все чаще и чаще считать какой-либо необходимый атрибут явления поводом, чтобы отвергнуть само явление, вместо того чтобы научиться использовать его позитивные стороны. Так, например, мы стремились свести абстрактное искусство ad absurdum[98], подробно доказывая — а это нетрудно, — что оно неконкретно, вместо того чтобы использовать его возможности как переходной стадии. Или, к примеру, о каком-нибудь мнении говорят: «Но это же чрезвычайно субъективно!» — полагая, что найден неопровержимый аргумент против этого мнения, а не исходят из того, что мнение, если оно содержит новый опыт, новые аспекты или даже просто новые аргументы, которые выходят за пределы объективно уже существующего уровня познания, неизбежно должно быть субъективным.

«Да, конечно, „субъективно“, но не до такой же степени субъективно».

Заметил ли кто-нибудь еще, что люди нетерпимые очень любят похабные истории?

Дискуссия на семинаре о возможности поэтического перевода с языков, которыми переводчик совсем не владеет или владеет в очень малой степени. Бесцельно пытаться внушить венгру, что можно вообще отважиться на такое предприятие. Но именно это дает возможность постоянной коллективной работы, ибо перевод стихотворения связан не с двумя, а с тремя языками: языком оригинала, языком воспринимающим и универсальным языком поэзии. Венгерское стихотворение — это нечто не только «венгерское», оно венгерское, и оно — стихотворение; когда венгерское переведено на немецкий, предстоит еще второй перевод внутри немецкого языка, и, если этот Перевод пытается сделать переводчик, который не владеет языком поэзии, тогда, как правило, разрушается и первый перевод… И возникает какая-то разновидность пиджин[99] — нечто лирическое с чертами пиджин-немецкого…

Нет, несмотря на особенность, заключающуюся в том, что три эти языка возникают в лингвистических формах двух языков, именно здесь и открывается возможность разделения труда между переводчиком, делающим подстрочный перевод, и воссоздателем (неудачное слово, но другого я не нахожу), — разделение труда, которое иной раз, когда речь идет о языках малых народов, необходимо. Мы отважились на дерзание, и оно удалось, мы опровергли догму и практику в области поэтического перевода; мы в полном смысле этого слова поднимали целину, используя возможности издательского дела при социализме, но на все это почти не обращают внимания.

вернуться

97

Пишто, Данко (1858–1903) — венгерский скрипач, цыган по национальности, сочинивший несколько сот чрезвычайно популярных в Венгрии песен. В Сегеде ему поставлен в XIX в. скульптурный памятник.

вернуться

98

К абсурду (лат.).

вернуться

99

Пиджин — от пиджин-инглиш. Имеется в виду язык, бедный значениями и формами.