Изменить стиль страницы

А в лавке рядом с киношкой — венгерская салями, которой все время не было в больших магазинах Будапешта! Я спрашиваю Золтана, ведь он знает все о Венгрии, в чем секрет приготовления салями, но он отвечает только: «Нужны особое мясо, особый дым, особые пряности и особая сушка» — и, ухмыльнувшись, погружается в молчание.

Поездка сквозь ночь на открытой трамвайной платформе; долгая поездка в синей тьме, огоньки вдоль всего пути, и ощущение близости Дуная, и слабый встречный ветер, и долгий откровенный разговор без тени недоверия.

«Сметь все сказать» — нужно исследовать три полностью отличных друг от друга предложения, которые возникают от того, на какое слово придется главное ударение, а потом в отрицательном предложении «не» прошумит через все эти фразы, как крылья ангела смерти.

Вечером захотелось послушать радио, у меня в номере стоит прекрасный приемник, и шкала на нем освещается, и лампы нагреваются, но слышен только тихий гул, едва внятный гул музыки — что означает, о господи боже мой, этот символ?

Ученики монастырской школы в фильме «Светлые ветры» странным образом показались мне совсем чужими. Был ли я таким, как они? Внезапно все поставлено под вопрос.

В Кальксбурге[84] со мной тоже произошло преображение, да еще какое! Я пришел туда наивно-благочестивым, глубоко религиозным, богобоязненным ребенком, а убежал оттуда спустя четыре года убежденным атеистом.

Диалектика педагогики; бесконечно глупое, человеконенавистническое утверждение: «В голове ученика содержится только то, что мы в нее поместили».

Возможны ли преображения вопреки нашей воле? Разумеется, преображение в Кальксбурге произошло вопреки моей воле. А незамеченные преображения? И такие тоже. А преображения, которых человек желал, но которые привели к иным результатам? И можно ли действительно стремиться к преображению, не происходят ли они с человеком сами по себе?

В Берлине — читать Аристотеля.

27.10

СОН:

Я сижу в самолете и знаю, что лечу в Финляндию. Пассажиры видны неясно, много мужчин, есть дети, рядом со мной молодая женщина; я никого не знаю. Не видно ни облаков, ни пейзажа, возможно, в самолете вообще нет иллюминаторов. Самолет изнутри похож на кухню: на месте кабины пилота — кухонный шкаф, справа — мойка с грязной посудой, слева — холодильник, позади смутно виднеются многоэтажные нары. Мы приземляемся, глубокая ночь; мы на вершине горы, несмотря на полную темноту, я понимаю, что мы на той самой горе в Фессалии, на которой мы провели пять дней в сентябре 1944 года в палатках под проливным дождем. Мы выходим из самолета; иссохшая почва; стог сена; мы ощупываем сено и ложимся в него. Я тут же засыпаю. Рассвет; свисток; мы просыпаемся; самолет улетел. Тьма уже не такая непроглядная, но все-таки еще очень темно. Мы бессмысленно ползем по склону горы и ищем самолет, я узнаю совсем рядом с собой несколько лиц, среди них и мою соседку. Низкий кустарник; мы ищем и ищем; то здесь, то там вспыхивает карманный фонарик, самолета нигде нет. Вдруг я вспоминаю, что оставил портфель с деньгами в самолете; я пугаюсь и тут же замечаю на довольно большом отдалении очень крупную гору, погожую на сахарную голову. На ее срезанной вершине стоит самолет. Теперь это видят и другие, и мы сомкнутым строем карабкаемся, хватаясь за траву и срываясь, по крутому склону сахарной головы. Подъем очень труден, и я думаю, почему, когда приходится совершать такие усилия во сне, не худеешь, и тут вдруг я вижу: из травы поднимается женщина, лет сорока. Молодой человек передо мной падает в траву и стонет: «Господи, боже мой! Наконец!» — и смотрит в небо с выражением блаженства на лице; а я знаю: этот останется тут и никогда не увидит Финляндии. Мы добрались до самолета и входим внутрь, но тут с нар нам навстречу бросается гигантский дог, он отряхивается и глядит на нас в упор, но никто его не боится; чтобы пройти мимо собаки, мы отталкиваем ее в сторону, и она не трогает нас, хотя рычит и скребет пол лапами. Самолет взлетел; снова серая мгла, ничего не видно, даже облаков. Я проголодался, иду к холодильнику, открываю дверцу и вижу, что слева в углу пустой камеры, покрытой сверкающими сосульками, сидит на корточках гном[85]. Я пугаюсь и снова захлопываю дверцу, но один из пассажиров, пожилой спокойный человек, говорит: «Выпустите беднягу наружу, а то он там замерзнет». Смущенно кивнув, я открываю дверцу, и гном выбирается из холодильника. Я вспоминаю маленького и круглого, словно составленного из шаров, С. Мюллера, который ходил в школу вместе с Б.; я заговариваю с гномом по-русски, а он отвечает по-немецки, что меня очень удивляет. Я говорю: «Мы летим в Финляндию!» — и гном минуту глядит на меня с уничтожающим презрением, потом он бросается к миске с помидорами, которая стоит в кухонном шкафу, хватает ее, жадно ест и говорит, жуя и давясь: «Я знаменитый убийца негров!» Вопли негодования и ужаса, гном продолжает похваляться, но тут человек, который просил за гнома, бросается к нему и влепляет ему пощечину. Гном прикрывает руками лицо и, как это ни невероятно, становится еще меньше; его тело дышит леденящей ненавистью; мне делается страшно, но все-таки я хватаю гнома за воротник и снова заталкиваю его в холодильник. «Этого мало», — говорит тот человек и запирает в холодильник еще и дога. Я хочу возразить, но успокаиваю себя мыслью, что дог этот совсем неопасен и гному с ним будет веселей. Но из закрытого холодильника доносится стук, и грохот, и вой; ужасный вой, проникающий в самую душу, мы беспомощно сгрудились у холодильника, и тут какая-то старуха говорит: «Малыш голоден, дайте ему поесть!» Она берет миску с помидорами и просовывает ее сквозь стенку холодильника гному, и тут стук и вой мгновенно замолкают. Мы снова приземляемся, но на этот раз остаемся ночевать в самолете; утром нас снова будит свисток, и, когда мы выходим, я замечаю, что несколько пассажиров, среди них моя соседка и тот, кто дал пощечину гному, исчезли. Из холодильника не доносится ни звука. Я открываю дверцу и вижу гнома. Он связан и лежит между лапами льва, в которого, по-видимому, превратился дог. Лев разевает часть; я всовываю ему в пасть голову и долго держу ее там, а потом вынимаю и гляжу на гнома. Тот закрыл глаза, но даже сквозь зажмуренные веки пробивается его леденящая ненависть, и я стремительно и с облегчением захлопываю дверцу холодильника.

Тем временем мы снова приземляемся; мы выходим наружу; мы стоим на улице среди домов, окруженных садами, и я знаю, что мы в Веймаре. Я хочу позвонить Урсуле, но не могу найти кабины телефона-автомата и отправляюсь гулять. Мне приходится перешагивать через соломенные жгуты, разбросанные по улице; меня забавляет, что через них приходится перепрыгивать, и скоро я начинаю перепрыгивать через изгороди и дома, и наконец я замечаю телефонную будку, открываю дверь, и впрыгиваю в нее, и вижу, что внутри сидит гном, он качает головой и говорит: «Ты у меня дождешься, я тебя скоро пришью!» Я захлопываю дверь и в ужасе мчусь прочь, по-прежнему вприпрыжку. Пустое поле; стерня, стога соломы; самолета не видно; я один; где-то подо мной — Веймар. Я прыгаю вниз и попадаю в большое подземелье, облицованное кафелем. Это очень высокий, очень светлый, очень приветливый зал с кафельными стенами и кроватями, нечто среднее между госпиталем и баней. Мне двадцать пять лет. Вокруг много людей, мужчин и женщин, большинство в купальных костюмах, некоторые в больничных халатах или пижамах, тут же ходят сестры в чепцах, с молочно-белой кожей. Сквозь толпу протискивается продавец ягод с лотком, он продает фунтики с вишнями и сливами; я покупаю сливы и выплевываю косточки, и одна косточка попадает в юношу экзотического вида, закутанного в купальный халат; он сидит на скамье без спинки — рядом с девушкой тоже в купальном халате. Я извиняюсь; он добродушно смеется и спрашивает: «Не хотите ли вместе с нами пойти в душ?» Я киваю и подхожу к ним. Он протягивает мне руку, и девушка тоже протягивает мне руку, потом они сбрасывают халаты, но я вижу их так смутно, что не понимаю, обнажены они или одеты. Сам же я, оказывается, в трусах. Мы входим в душевую; они встают под душ и сближают головы; их волосы отливают синевой. Я хочу встать под свободный душ, но юноша восклицает: «Ну что же вы, идите сюда!» Я иду к ним, девушка откидывает волосы, и я вижу, что она обнажена; нисколько не смущаясь, она наслаждается душем, и ее тело сверкает под струями воды. Я кладу голову на плечо юноши и с истинной радостью и безо всякого вожделения гляжу на девушку. Она свежа, прекрасна, упруга, ей, наверно, лет двадцать, у нее светло-золотистый загар, глаза поставлены чуть косо; на грудь и на живот ниспадают черные густые волосы, как конский хвост на греческом шлеме. Более совершенной телесной красоты я никогда не видел; это прелесть естественной свободы; я мог бы простоять так много часов подряд, созерцая ее, и она замечает это и стоит неподвижно под струящейся водой. Вдруг она улыбается, и тут я ясно понимаю, что она монголка, и в молодом человеке, который в этот миг повернул голову и посмотрел на меня, я тоже узнал монгола. У него золотисто-коричневая кожа, иссиня-черные волосы, раскосые глаза. Я говорю: «Ты монгол, правда?» Он кивает, его взгляд устремляется на меня, и я ощущаю в этом взгляде странный холод, и он тихо произносит: «Да, это так, и ты еще увидишь, что таится в монголе».

вернуться

84

Кальксбург — город, в котором Фюман провел несколько лет в качестве воспитанника католической школы-интерната.

вернуться

85

Гном — в немецком фольклоре воплощение зла.