Изменить стиль страницы

Существует одно здоровье, но много видов болезни. Можно ли сказать: здоровье по отношению к каждой из болезней — Другое?

Можно ли сказать: здоровье (нормальное) — то, что существует лишь в одном состоянии? Именно это и есть понятие нормы.

Почему же таким странным кажется тебе только что сформулированное положение? Если (что вполне допустимо) перевернуть его, получится: то, что существует лишь в одном состоянии, то и является нормальным.

Могу ли я понятия «здоровый (нормальный)» — «больной» перенести на общество? Язык делает это, политики всех направлений делают это, но тогда одно определенное состояние общества (все равно, в идеале, в утопии или уже в действительности) рассматривается как единственно соответствующее человеку. Это смущает тебя, ты ссылаешься на то, что общество — понятие историческое и потому необходимо рассматривать понятие «здоровье» в социальном смысле тоже исторически. Но здоровье, нормальность одного отдельного человека, тоже рассматривается исторически: для грудного младенца естественно не обладать сексуальной силой, а для двадцатилетнего — это ненормальность, болезнь. Можно ли считать все человечество в целом видом, развивающимся от младенчества к старости? Маркс говорит об античности как о детстве человечества (мне трудно представить себе это). Однако оставим это в стороне; о вполне конкретном историческом обществе, а именно буржуазном обществе наших дней, говорят, что оно больное, и ты считаешь это правильным. В чем же критерий социального здоровья? Наготове общие ответы вроде: в гарантии развития всех человеческих способностей, возможности человека стать самим собой, жить воистину по-человечески и т. д. и т. п. Но в чем же конкретные критерии всего этого?

Словарь умного Даниеля Зандера определяет «больной» как «противоположность здоровому», а «здоровый» как «противоположность больному». Поглядеть во всех словарях.

Что означают эти двойные понятия и как они связаны между собой? Есть ли они полюса чего-то, что имеет середину (тогда ею было бы «нормальное»), или они находятся в состоянии взаимного притяжения, как два тела в пространстве вселенной, или же они гребень и подошва волны, которые взаимно уничтожают друг друга.

Мои тщетные попытки (да и попытками ли они были или желанием, потребностью, целью?) изобразить то, что называют внутренним превращением! В нем — опыт всей моей жизни, и вот уже двадцать лет — моя тема, но все еще как намерение, то, что я сделал, в лучшем случае подготовительная работа! Я немного изобразил то, что ему предшествовало, немного то, что за ним следовало, но решающий процесс, именно сам процесс превращения, я литературно пока не воплотил. Я не могу пробиться сквозь эту чащу. Чтобы наглядно изобразить мое первое, ошеломительное для меня знакомство с марксизмом (с марксизмом как с теорией, как с событием в моей духовной жизни, воспринятым при первом чтении трудов Ленина о Толстом и очерков Лукача, посвященных немецкой литературе, когда у меня «пелена спала с глаз»), я должен был бы прежде описать душевный строй молодого фашиста, каким я тогда был. Но это я мог бы изобразить на контрастирующем фоне измененного представления о мире, то есть на фоне нового, но как раз новое я не могу правдиво изобразить без старого. Нужно ли, можно ли изобразить и то, и другое на фоне чего-то третьего (в смысле «середины», или, повторяя слова Маяковского, «нет на земле никаких середин»)?

И что это значит: «Фашист, каким я тогда был»? Как долго я им был, и до какой степени, и в каком именно смысле я употребляю слова «как долго» и «до какой степени»? Я начал читать Ленина, оставаясь еще фашистом (который, впрочем, уже имел определенное соприкосновение с советской действительностью, то есть с марксизмом на практике), так что же, я читал его по-фашистски? Но существует ли вообще чтение по-фашистски? Я испытал чувство, которого никогда не забуду, словно меня коснулась волшебная палочка. Какую сторону моего существа она затронула? Определилась ли сила впечатления тем, что я был фашистом, свидетельствовала ли эта реакция о том, как легко победить жалкое мировоззрение? Не было ли это утверждением противоположности? А может быть, во мне таились некие общечеловеческие черты, нечто «нормальное» — более раннее прошлое, заслоненное фашизмом и заново открытое социализмом?

Почему тогда в кино я не смеялся вместе со всеми?

Метаморфоза — королева мифологемы.

(Не следует придавать этому слишком большого значения. Мое поведение в кино можно было бы также истолковать как неблагонадежность и неповиновение.)

Начать с самого начала: человек появляется на свет, то, что висит на пуповине и кричит, в общественном смысле еще никак не определено, он не царь, не дворянин, не купец, не мещанин, не крестьянин и не нищий; не капиталист, не социалист, не эксплуататор, не эксплуатируемый, не революционер, не реформист, а всего лишь человек. Можно ли сказать: это — нормальный человек? Но этот «нормальный человек» вообще еще никакой не человек; он в биологическом смысле слова принадлежит к человеческому роду, социально он еще должен стать человеком; человек как зачаточная форма человечества.

Почти маниакальный характер носят мои попытки найти точку, откуда начинается общественная детерминированность человека, а что касается моей жизни — конкретно найти ту точку, о которой я мог бы сказать: с этих пор я стал фашистом. Казалось бы, ответ дать легко: после моего бегства из монастыря, самое позднее с лета 1936 г. Но корни уходят гораздо глубже и теряются в провалах памяти… С другой стороны, некоторые типичные свойства фашистского поведения и мышления развились у меня очень поздно, а некоторые так и не развились, например воинствующая нетерпимость.

Каковы типические черты фашизма в мышлении? Учитывая стертость от частого употребления слова «фашистский», следовало бы дать ему точное определение. Классическое определение Димитрова относится к политической сущности, но формы ее проявления различны. В области идеологии (при всех формах проявления в недавнем прошлом и в настоящем) фашистскими мне представляются следующие черты: элитарное презрение к массе и одновременно стремление раствориться в безликости («Магия солдатского строя»); воинствующий национализм с одновременными попытками создать некую международную общность; застывшее мышление — существует только черное или белое; прославление всего жестокого, ужасного, кровавого, доисторического с одновременным преклонением перед техническим и индустриальным; требование милитаризации всей общественной жизни, вплоть до жизни личной, при одновременном одобрении анархической борьбы всех против всех; клевета на разум, совесть и сознание; принцип фюрерства; демагогия, фанатизм, крайний антикоммунизм — и все это вместе, не изолировано одно от другого.

Но растение вырастает из корня, и в конце концов ты подходишь к младенцу, как Августин в поисках истоков зла. Вот чего ты не учел в своих размышлениях: комочек, не отделившийся еще от пуповины, — сын вполне определенной матери, отпрыск вполне определенного семейства, питомец вполне определенного родильного дома, гражданин вполне определенного государства, принадлежащий к вполне определенному классу и к вполне определенной нации; он вырастает во вполне определенной идеологической сфере и культурной среде; учась говорить, он уже будет приобщаться к вполне определенному миру, и таким образом он изначально детерминирован, притом настолько жестко, как не будет уже никогда в жизни (это не означает, однако, что он не имеет возможности изменяться).