Речь шла о ночных бдениях в мрачной веронской церкви, сложенной из грубого камня и древних римских плит, куда собирались в великой тайне император и некоторые приближённые графы, а вместе с ними и простые конюхи и грубые воины, совращённые в новую веру. В этих мессах принимал участие даже один толстый епископ, осмелившийся заглянуть в самые глубины преисподней.
Евпраксия на всю жизнь запомнила те страшные ночи. В низенькой, сыроватой и освещённой только немногими тусклыми светильниками церкви люди переходили с места на место, как тени. Даже эти безумцы не осмеливались совершать подобные дела при солнечном свете. Они стояли перед алтарём в чёрных плащах, опустив на лица куколи, точно стыдились друг друга. Так это и было. У Евпраксии сильно и глухо билось сердце. Всё вокруг казалось страшным и соблазнительным. Любое нечаянное прикосновение к телу вызывало дрожь, озноб, желание закричать. Незримо среди этого греховного наваждения присутствовал сатана. Не преобразился ли он в облик кесаря?
— Что ты видела там? — допытывалась Янка, спустив одну ногу в чёрном башмаке со скамеечки на пол и вцепившись обеими руками в подлокотники. — Что ты творила там?
— Стыд не позволяет мне говорить об этом.
— А тогда ты не стыдилась?
— Я поступала так по принуждению, слабое существо.
— Мучениц тоже принуждали. Но они предпочитали претерпевать великие мучения, чем отречься от Христовой веры. К чему принуждали тебя?
Евпраксия закрыла лицо руками и зарыдала. Она была ещё в светском одеянии. На ней жалко висело красное платье иноземного покроя, донашиваемое в Киеве.
Монахине стало жаль эту несчастную женщину, которая была её родной сестрой, находившуюся в каком-то ином мире.
— Плачь! Плачь! — сказала она горестно. — Слёзы очищают душу. Когда ты расскажешь мне, что сотворила, покаешься в своих грехах, то облегчишь свои плечи от тяжкой ноши. Я сестра твоя, желающая тебе добра.
Вытирая платком слёзы, Евпраксия, за эти десять лет превратившаяся в старую женщину, начала перед Янкой свою печальную повесть, спотыкаясь на каждом слове:
— Эти обедни служили не богу, а сатане… Я не знаю, кто первый помыслил о подобном. Может быть, сам кесарь. Или его соблазнил тот епископ, что держал в руке не крест, а ногу козла с чёрным копытцем и ею благословлял нас…
От этого рассказа Янка отпрянула, как от страшного видения, и схватилась рукою за сердце, точно со своей неприступной и благостной высоты заглянула в некую чёрную пропасть, где гнездились ехидны и василиски.
Такие же чувства испытывала и её сестра.
— Я ужасалась так, как если бы спустилась в преисподнюю, где царствует дьявол. Всё во мне трепетало от страха, и в этом ужасе я испытывала неизъяснимую сладость. В церкви было почти темно. Люди тихо пели. Я не постигала смысла слов, плохо зная латынь. Мне сказали, что это были христианские молитвы, которые произносились наоборот. Начиная с последнего слова и кончая первым.
— Не молитвы, а заклятья, — прошипела в изнеможении Янка.
— Не знаю… Меня поили вином из причастной чаши. Должно быть, в него были примешаны ароматические снадобья. От них у меня кружилась голова. Помню лик кесаря. У него глаза горели адским огнём. Он сказал мне с сатанинской улыбкой: «Пей! Ты ведь любишь меня!» Губы у него дрожали. И борода. Как у дьявола…
Евпраксия уже не могла остановиться и рассказывала о своём падении в бездну. Перед ней пылали очи Генриха. Их нельзя было забыть. Потом издали донёсся дьявольский смех жирного, розовощёкого епископа, осмелившегося, в полном облачении и в золотой митре на голове, коснуться её с похотливым желанием.
— Когда я очнулась, то увидела, что лежу на алтаре. Епископ, который помогал моему мужу возложить меня на алтарный мрамор, шептал мне, что я вечерняя жертва…
— Что ещё было? — шёпотом спросила Янка.
— Меня вынуждали к разврату. Однажды в день пятидесятницы Генрих привёл в мою опочивальню молодых людей и требовал, чтобы я отдавалась им. И ещё худшие мерзости испытала я. Это был сам дьявол в образе человека. О кесаре рассказывали…
— Что рассказывали о кесаре?
— Не знаю, истина это или клевета. Будто бы когда некий граф совершил насилие над его сестрой, то Генрих помогал ему в этом преступлении… Грехи его так велики, что обо всех невозможно рассказать тебе… Но пощади меня! Пощади!
С этими словами Евпраксия упала на колени и обнимала ноги сестры, умоляя её о жалости. Янка гладила рыжеватые волосы грешницы. В этом золоте уже было много белых нитей. Монахиня сама стала всхлипывать. Слишком страшной оказалась та бездна, в которую она должна была заглянуть. А что же переживали люди, побывавшие там? Будет ли прощение за подобные страсти?
Всё осталось так далеко. Кведлинбург… Майнц… Кёльн… Потом блаженные небеса Италии… Верона… Замок Монтевеглио… Каносса… Непривычные названия ничего не говорили Янке, но Евпраксии они напоминали о потрясающих переживаниях, о чудовищных муках, о попранном женском стыде. И в то же время её жизнь на единый миг озарилась небесной любовью. Горше срама, который она испытала, ничего не может быть на земле. Но что осветило эту мерзость? Улыбка Конрада, прекрасного сына императора, хотя краткое счастье этой встречи запятнали грязные помыслы кесаря. Однажды он потребовал, чтоб Евпраксия отдалась Конраду на его глазах. Влюблённый тогда в императрицу, чистый юноша не посмел осквернить ложе отца, Генрих кричал ему в исступлении:
— Ты не сын мой! Ты отродье того швабского графа, с которым спала Берта, пока я воевал с саксонцами…
24
Евпраксия считала бы, что человеческая жизнь сплошной ад, если бы не было тех сладостных поцелуев. Ей всегда казалось странным, что нежная душа Конрада могла родиться в стенах королевского дворца, неискусно сложенных из грубых камней, среди едких запахов конюшни и вони, доносившейся порой из подвальной темницы. Она в первую же встречу отличила его от тысячи других рыцарей Кажется, граф Конрад был единственным среди них, кто даже в отсутствие кесаря не кидал на неё похотливых взглядов. Кроме того, граф с большим чувством играл на виоле и любил говорить о необыденных вещах и уже тем одним не походил на остальных людей.
Впервые молодая императрица увидела Конрада на пиру. Генрих в тот день сидел за столом в мрачном расположении духа и хмуро грыз куриную ножку. Место Евпраксии всегда было рядом с ним. Напротив, по другую сторону стола, белокурый Конрад ел варёные яйца, очищая их тонкими пальцами от скорлупы и макая в солонку. За вторым, более длинным, столом насыщались графы и епископы. Дело происходило в одном из замков, где, кроме императрицы, не было ни одной знатной женщины.
Вдруг двое из присутствующих затеяли ссору. Они сидели на дальнем конце большого стола, и Евпраксия не слышала, с чего всё началось. Один из споривших был граф Мейссенский, другой барон Карл. Генрих перестал есть и с интересом следил за перебранкой, но не остановил крикунов. Видимо, он даже испытывал тайное удовольствие оттого, что рыцари готовы вцепиться друг другу в космы, надавать один другому оплеух. Это предвещало, что завтра оба придут к нему с жалобами и тогда можно будет узнать любопытные подробности о том, как эти люди относятся к своему императору и что замышляют против него. Но ссора зашла на этот раз слишком далеко и превратилась в драку. Краснорожий граф разорвал барону рубашку на груди, повалил старика на пол и стал бить его оловянным кубком по голове. Тот вопил. Всё это за одно какое-то глупое слово, показавшееся обидным гордому саксонцу. Император смеялся, глядя на эту картину, и все вторили ему громким ржанием, потому что лежавший на полу барон продолжал кричать, смешно задирая тощие ноги. Конрад вскочил, его красивое лицо потемнело от гнева, и, сжимая кулаки, он бросился на помощь избиваемому.
Евпраксия перепугалась, когда началась драка. Ей казалось, что рыцари схватятся за мечи, висевшие на стене за их головами, и с волнением смотрела на Конрада. Действительно, юноша совсем не походил на кесаря. Может быть, от матери унаследовал он эти льняные волосы, падавшие длинными волнистыми локонами на узкие плечи? Евпраксия услышала его голос: