В минуты грусти Матвей Ильич, в назидание жене и дочери, любил почитывать эти надписи. Были у Матвея Ильича и другие картины в этом же роде.

На одну из них Верещагин особенно загляделся.

Это было изображение «Душеньки» из повести Богдановича. «Царская дочь, препровождая время в уборах и обновах, ходила в сад и там скуку свою прогоняла».

Художник позабыл скромность и написал Амура, крепко обнимающего Душеньку. Душенька не сопротивляется, напротив, она, лежащая в самой предательской позе, намерена отравить его ядом своих девических, невыразимо очаровательных ласк.

— Должно быть, картина нравится вам? — спросила девушка, смотря сбоку на Верещагина.

Верещагин несколько сконфузился и отошел от картины.

— Нет… я так… — проговорил он.

Девушка твердо и пристально посмотрела на него.

Дочь Комарова, Надя, давно обратила внимание на молодого Верещагина. Верещагин нравился ей. В свою очередь, и молодой человек не мог не заметить довольно рельефной красоты молодой девушки, но только с этой стороны он и интересовался девушкой, и в то время, когда дочь автора начинала уже понемногу привыкать к молодому человеку, он, напротив, как бы даже старался избегать встречи с ней. В сущности, Верещагин, невзирая на то, что Надежда Матвеевна нравилась ему как хорошенькая девушка, с которой ему было бы весьма приятно сойтись покороче, — он побаивался ее. Какой-то сухостью и холодком веяло от красивой девушки. Верещагин, напротив, был человек с «огоньком». Начитавшись рыцарских романов и сентиментальных повестей прошлого столетия, ему хотелось найти в Надежде Матвеевне какую-либо героиню или, по крайней мере, девушку с дикими, необузданными страстями. Словом, ему хотелось сойтись с нею романтическим образом, а не как-нибудь просто, обыденно, как сходятся тысячи людей. Ему хотелось препятствий, страданий, слез. Дочь Комарова, под влиянием отца начитавшаяся классических произведений, совсем не подходила под идеал Верещагина. Не по летам серьезная и рассудительная, она смотрела на жизнь прямее. Вот причина, по которой она казалась несколько нравственно-суховатой. Верещагин не понял ее. Слишком еще молодой, слишком еще впечатлительный, он не умел еще «рассуждать» и «взвешивать». Он отдавался первому впечатлению. Можно же себе представить, насколько была хороша Надежда Матвеевна, что при всей ее отталкивающей холодности Верещагин «что-то» чувствовал к ней и, кроме того, побаивался.

Такую оригинальную красоту, которой обладала дочь автора «Милорда», редко можно было встретить. На первый взгляд она казалась простенькой, но вглядевшись пристально в ее тонкие и правильные черты лица, которым особенно хороший вид придавал нос с маленьким горбиком и нежно обрисованными ноздрями, на ее густые, почтя соединявшиеся темные брови, виделось выражение энергия и силы. Большие, серые, проницательные глаза смотрели прямо и серьезно. Иногда только с холодной прелестью Надя опускала их вниз. Тогда она казалась еще серьезнее и неприступнее. Очертания небольших, пухловатых губ и склад лица были правильны и обрисовывались смело и назойливо, до возбуждения. Кожа имела какой-то особенный, нежно-пылающий, золотистый оттенок, чрезвычайно гармонировавший с каштановыми волосами, которые сверкали красниной, искристостью, переливающейся в маленьких «кудряшках» около лба, висков и шеи. Волосы Надя зачесывала просто на затылке, что было вовсе не в правилах тогдашних молодых москвитянок. Как и теперь, и тогда тоже была всемогущая мода, проникавшая в самые низшие слои московского общества.

С 1800 по 1815 год мода, например, была на классические костюмы. Женщины, в домашнем быту, на балах и «куртагах» ходили чуть ли не классическими Андромахами и Медеями, в длинных юбках-рубахах, подвязывавшихся немного ниже груди. Рубахи эти держались на перевязи через плечи и соединялись у груди запонкой. Бюст и руки были обнажены до последней возможности. Рубаха эта облегала тело и картинными складками ниспадала вниз. О грудах юбок и других «подплатейных» принадлежностях не имели еще понятия. Волосы зачесывались чисто по-классически — в один пучок на темени, вроде шапки.

Одевалась дочь автора, конечно, не по-классически, хотя нередко Матвей Ильич и предлагал ей последовать в этом отношении примеру умных людей. Матвей Ильич был большой любитель классических хитонов с сандалиями. Дочь не сходилась с ним в этих взглядах и предпочитала русский сарафан с нитью бус на шее и ленточкой в волосах.

Сконфуженный Верещагин сидел насупившись и уже был не рад своему приходу. Ему и хотелось и не хотелось оставаться наедине с молодой девушкой. Он чувствовал себя неловко. Ему хотелось бы видеть возле себя Матвея Ильича. С ним как-то было веселее и свободнее.

— Что вы сегодня такой бука? — спросила после продолжительного молчания девушка особенно ласково, желая загладить то неловкое положение, в которое она поставила Верещагина вопросом о картине.

— Скучновато маленько.

— О, если так, — оживилась вдруг девушка, — то вам сейчас будет весело.

— Как так?

— Пойдемте вместе в сад!

— Зачем? Что там делать? — дулся молодой человек, сам не понимая на кого и за что.

— Что делать! — протянула, вскинув на него глаза, девушка и сейчас же быстро проговорила:

— А как вы думаете, что мы в саду будем делать?

Верещагин молчал и думал: «Ай, какой же я дурак! И с чего мне взбрело в голову отказываться?»

Девушка между тем впилась глазами в лицо молодого человека. В этом взгляде было и нечто страстно-чарующее и нечто ядовитое, беспощадное, Верещагин не помнил еще такого взгляда молодой девушки. Она долго смотрела на него этим взглядом, скрестив на груди руки и склонив голову немного в сторону, как бы стараясь заглянуть в лицо молодого человека снизу. Верещагин сидел, как на иголках и чувствовал, что он страшно вспыхнул. Сердце его начинало биться сильнее. Ноги вздрагивали.

«Что же это?» — думал он. А какое-то смутное чувство подсказывало Верещагину, что это делается девушкой неспроста, что тут есть что-то такое, чем он должен дорожить, ловить, как счастье. Девушка все стояла и смотрела на него, точно кто-нибудь заколдовал ее в этом положении.

Молодой человек начал трусить. А голова работала: «Вот новость, она никогда не была такой… всегда скромная, тихая… не больна ли?… может быть, и…» Верещагин готов был допустить, что она с ума сошла… Но более всего озадаченному юноше хотелось бежать. Однако он не знал, как это сделать. Взгляд юной красавицы как бы приковывал его к месту.

Она, наконец, заговорила как-то странно, глухо:

— Какой вы непонятливый стали, Михаил Николаевич! С коих это пор? Не с тех ли, как перестали навещать нас?

— Я, Надежда Матвеевна, я… — начал заикаться Верещагин.

— Да что вы? — вдруг возвысила она тон своего голоса, и в этом тоне послышалось нечто решительное, нечто смелое и повелительное до жестокого деспотизма. — А вот что вы… — продолжала она в том же тоне, — если не пойдете охотой, то я вас стащу в сад… — голос девушки дрогнул… она тихо докончила «силой» и сразу не то взяла, не то схватила Верещагина за руку.

Верещагин вскочил, точно варом обданный. Такого оборота дел он не ожидал. Странный каприз девушки сильно поразил его и вместе с тем в нем закопошилось болезненное любопытство: чем все кончится и для чего все это? А между тем невыразимый страх перед чем-то все более одолевал его, как школьника перед учителем. Да он и был каким-то робким, запуганным школьником перед девушкой, которая крепко держала его за руку. Стоя перед ней, Верещагин чувствовал, что рука ее дрожала, дрожала сильно, судорожно. Вздрагивал и он, не то от непонятного страха, не то от непонятного любопытства… Девушка медлила что-то… что-то хотела сказать и не могла.

Верещагин стоял перед ней как вкопанный… Но назойливые мысли, круто сменялись одни другими, роились в уме его и сосредоточивались на личности молодой девушки. Верещагин смотрел на Надежду Матвеевну, поддавался ее девическому обаянию, и в груди его уже закипало то нехорошее, гаденькое чувство, которое нередко в подобных обстоятельствах делает из человека зверя, как молодая девушка, опомнившись, точно нехотя, опустила его руку и прошептала: