Синеватые уста царя сердито сжимаются.

— Не толкай на дурное, окольничий. Чужеземному блуду потатчиком не буду.

Матвеев улыбается, словно упрямому ребенку.

— Азиатцами, дикарями нас считают в христианских державах, государь. Будто в язычестве все еще находимся.

Слабо отмахивается, точно милости просит Алексей Михайлович.

— Не могу, никак не могу. Да и не станет никто комедиантством заниматься на Руси — побоятся!

Знает это и Матвеев — божьими карами немилосердными, отлучением от церкви за дьявольское лицедейство и смехотворство не раз и митрополиты угрожали в своих грамотах. А это — пострашнее даже, чем угрозы царские.

Но — уже нет непреклонности в голосе царя, лишь просьба. Значит, надо нажимать.

— Духовника своего вспомни, великий царь. Мудрости высокой он, протопоп Андрей. И никакого нарушения святых наших заповедей не узрел, что комедианты кукуйские в государевом дворце побывали. Ибо потеха сия не токмо что теперешними братьями твоими, христианскими государями, грехом не считается, а и в давние времена, еще в палатах православных византийских императоров уважалась. Почему же не может мудрость твоего духовника остальным божьим слугам примером стать?

Плечом под кафтаном шевельнул Алексей Михайлович, реденькую выгнул бровь. Мол, кто-кто, а ты, Сергеич, знаешь — церковь это церковь…

И — точно осенило умницу Матвеева.

— Мыслю, государь, добрый есть выход. А что, если из Мещанской слободы, посольскому приказу подчиненной, юнцов в комедианты набрать? У белорусцев зрелища за дьявольские не считаются, сам в Могилеве да Полоцке на ярмарках комедийные кукольные потехи — бетлейками там называются — видел. А с языком никаких хлопот — близкая кровь, не немцы…

Теперь уже не просто дружелюбно — умиленно глядит Алексей Михайлович. Ну Сергеич, ну светлая голова! Надо будет в ужин передать ему что вкусненькое.

Скромно, как простолюдин, питается Великой и Малой и Белой России самодержец. Съесть побольше боится: и бог может разгневаться, и желудок взбунтоваться. Но готовится всякий раз для царской трапезы чуть не семьдесят блюд. Чтоб было что переслать или передать через стольников[11] людям, которые особенно пришлись по душе, — в знак высокой к ним государевой милости.

Счастливая звезда пастора Грегори

Школа, а в углу переднем, красном, нет даже маленькой иконки — только Христос-мученик из дерева резанный. Куземка, к порядку дома строго приученный, хотел было на него перекреститься, но Климка за рукав его дерг — может, грех это будет для нас, православных, в наших-то церквях такого не ставят. На печатном рисунке державы Московской буквы опять же не наши. Одно слово — Кукуй, лютеранское логово.

Двадцать шесть пареньков, «под горшок» аккуратно стриженных, в чистых рубахах и портах полотняных, за столами на скамьях притихли, растерянно поглядывают. Учитель же — знакомый им со вчерашнего немец с бритым бабьим лицом и платком на шее — в добром настроении. Одного за другим подымает, выспрашивает.

— Вот ты, гросс… большой, значит, — тычет пальцем в рослого, густобрового, с виду посмелее других. — Кто ест ду… ты, значит?

Рослый из-за стола вылазит, благо, с самого краю сидит, в поклоне поясном, как положено перед дворянином, сгибается, копна волос надо лбом нависла. Выпрямляется, волосы отбрасывает, отвечает вроде даже задиристо:

— Родька я, Иванов сын, герр учитель. Родион, верно, будет правильно.

— Герр? Знаешь, это слово — герр? Говоришь по-немецки?

— Где нам! Просто с отцом в кремлевских палатах ваш один работал, то так называть себя велел — герр.

— С отцом работал… Интересно, весьма интересно это есть. По какому делу он умелец, твой отец?

— Кафли цветные, ценину для печей выделывает, ценинник называется.

— Интересно, весьма интересно это есть… Значит, Родька, Иванов сын, — и что-то в тетрадь, в черную клеенку забранную, записывает. А что там записывает, кто прочитает?

Другого, третьего подымает, Куземкин черед настает. Тоже хотел вылезть из-за стола, в пояс поклониться. Да как тут вылезешь — на середине скамьи ведь устроился, или с одной, или с другой стороны выпихивать кого-то надо. Климку — он рядом сидит — Куземка толканул было под ребра, тот — следующего соседа. Но учитель морщинами на щеках пошевелил, нужное слово русское так не вспомнил, рукой только показал — стой, мол, на месте.

Как зовут, да чем отец занимается, да обучен ли грамоте, расспросил, а садиться не велит. Приглядывается, как вчера, с улыбочкой.

— Зинген… петь, значит… умеешь?

В краску, в пот холодный бросило Куземку — еще не хватало! А вокруг — словно того лишь и ждали, посмеяться. Даже Климка и тот:

— Умеет, еще как умеет!

Учитель палец вверх — сидеть, мол, тихо.

— Интересно, весьма интересно это есть. Попробуй.

Ноги Куземку не держат, в глазах туман. От смущения и страха козликом неожиданно взял, тоненько, с дрожью — Михайло Тюка, Климкин батя, да и только:

Кленовый листочек
Куда ветер гонит?
Домой под кленинку
Иль в луг на долинку?

Забелели зубами вокруг, заискрили глазами — осмелели, вишь, освоились чуток. Климка, — друг называется! — даже пальцы рожками ко лбу и…

— Ме-е-ээ! — нос его, будто сорочье яйцо, весь в веснушках, задрожал. Ну, домой дай вернуться, зараза, — подрожит яйцо твое сорочье, не так еще подрожит!

Но минута сладостной мести скорей наступает. Потому что настает черед и Климке перед учителем встать.

— Ты вот тут овцой нам весьма похоже промекал. А что умеешь еще?

Уши — торчком — у Климки горят, глаза — хлоп, хлоп — не знает, что сказать. Да теперь уже смелый и горластый Куземка:

— Петухом пущай покричит! Как медведь удирает от пчел, пущай покажет! Как воришка на базаре пирожки крадет горячие!

И пришлось Климке к столу учительскому выбираться, что умеет, показывать. Щеки надул, похлопал по ним (глаза зажмуришь — петух крыльями хлопает, и все тут!) да как кукарекнет, — с улицы в низкое окно испуганно заглянули женщины. Потом по-медвежьи, на пятках, метущиеся в коленях ноги раскорячив и шею спрятав в плечи, как пройдется — чуть животики все не надорвали, а немец от смеха застонал.

Ах, повезло ему, Иоганну Готфриду Грегори! Ах, покусают себе локти завистники! Не вышло, опять по их не вышло!

Было недавно в Немецкой слободе не три, как теперь, а лишь две лютеранские кирхи[12]. И служили в них не три, как теперь, а два меж собой дружных пастора. Один из них взял учительствовать в школу при кирхе неудачливого рейтара Грегори. Но Грегори — он лишь в рейтарах был неудачлив, учителем же показал себя толковым, сведущим. Прихожане его быстро приметили. И как потребовался слободе еще один пастор — служивых иноземцев прибывает, лютеранский приход все ширится, — пожелали, чтоб взошел на пасторскую кафедру он, Грегори.

Легко сказать — чтобы взошел на кафедру новый пастор. А старым что прикажете — тешиться тем, что паства охотней ходит к нему, чем к ним? Радоваться, что он — магистр, а они — нет? Восславлять провидение за то, что церковные доходы надо делить теперь не на две доли, как прежде, а на три?

Святые, они на небе. А на земле… Как только ни вредили старшие духовные отцы младшему! И сплетни гадкие пускали, и на доносы сколько бумаги потратили, — вертись потом Грегори перед молодцами из приказа тайных дел, доказывай, что это грязная ложь, будто, вернувшись после ученья из Германии в Россию, ты молился в в церкви сперва за здоровье курфюрста[13] саксонского, а лишь потом — за здоровье царя… И когда прошлым летом понадобился всемогущему Матвееву чужеземец, который сумел бы в царевых палатах комедийное действо наладить, показали тоже на Грегори. Надеялись — не осилит незнакомое дело, осрамится, накличет на себя гнев царя и Матвеева, убежит, опозоренный, из России…

вернуться

11

Стольник — придворный сан, смотритель за царским столом.

вернуться

12

Кирха — лютеранская церковь.

вернуться

13

Курфюрст — владетельный германский князь.