Изменить стиль страницы

28. Когда это событие, которому удивлялись сами римляне и не совсем верили, что они владеют городом, сделалось известно, — молва о нем вскоре дошла и до латинян, находившихся тогда при Дафнусии, — молва подлинно божественная, которую услышав, они чувствовали, что дыхание в них замирало, и страшились за своих жен и детей. Что делать? Надлежало скорее возвратиться и, сколько можно, отмстить. При Дафнусии было у них, говорят, около тридцати длинных кораблей [43] — монир и триир, и на всех их поспешно отправились они к городу, надеясь притом на огромный корабль, плывший из Сицилии со множеством путешественников, которые могли помочь своим единоплеменникам в деле мщения и вместе с ними идти на приступ. С такими надеждами плыли они; а кесарь между тем, предвидя их прибытие, созывает сочувствовавших римлянам граждан, которые, как римляне, волею-неволею должны были нам содействовать. Был тогда приближенный к Балдуину врач, по имени Иоанн Филакс, человек глубокомысленный и в высшей степени благоразумный: он подал римлянам такой дельный и сообразный с обстоятельствами совет, какого иной предложить не решился бы, как скоро обратил бы внимание на гибельные последствия его исполнения. Зная, что итальянцы будут сражаться по необходимости и с усилием, что за жен, за родные семьи и за все имущество, станут они лезть, как кабаны, с намерением или победить, или, по крайней мере, пасть со славою, — он благоразумно взвешивает крайность и советует подложить огня. Мысль его была та, что когда будут гореть домы и лишние бесполезные предметы, — жены и дети (латинян), без сомнения, постараются спасаться и выбегать из города, а некоторые, может быть, спасут и драгоценные вещи. Тогда находящиеся на кораблях, видя, что домы их гибнут от огня, а жены и дети простирают руки с просьбою о защите, не будут обращать внимания на имущество, как уже несуществующее, но постараются собирать и спасать родных и таким образом, благодаря тому, что их выпустили, обрадуются спасению себя, своих жен и детей. У них готовы трииры, которые примут этот народ; а захотят бежать и другие, могут быть взяты и они: ведь довольно и одного корабля, идущего из Сицилии, чтобы поместить всех их. Когда такой совет был высказан и одобрен, и противоречия не встретилось — особенно потому, что войска в городе было немного, — тотчас подкладывают огонь там, где было больше домов и вещей. Пламень охватил домы и превратил их в пепел. Испуганные жители выбегали из жилищ, как пчелы, выкуривыемые дымом, и почти нагие, — в чем были, стремились на возвышенные места города, страшась за собственное спасение и со слезами умоляя бывших за городом зрителей бедствия. Тогда латиняне, в затруднении не зная, что делать (если бы, то есть, имели они успех, то нехорошо было бы принять граждан обнаженными, и притом, может быть, с опасностью для своих домашних; а когда бы остались без успеха, то погибли бы вместе с женами и детьми), обращаются к просьбам и весьма усердно молят кесаря отпустить им домашних, если угодно, с имуществом, а не то, — они удовлетворятся и тем, что примут своих родных здоровыми. Потом произошли ужасные и плачевные явления, каких, конечно, никто не видывал и не слыхивал. Благородные жены и девицы в одной сорочке, да и то разорванной, накинув на себя, что попало, бежали к своим, босые, пред глазами толпы, смотревшей на их неблагообразие. Так наказаны были итальянцы за подобный поступок их некогда с римлянами. Чрез это исполнилось и древнее предсказание: «Алексей, Алексопул и с ними Кутрицакий». Писатель этой истории слышал такое предсказание от своего отца, который, беседуя со своим другом, произнес, что было предсказано, — и слышал задолго прежде, чем дело совершилось. Они, как константинопольские граждане, вспоминая о своих домах, при ночном свете гадали, случится ли когда-нибудь взятие отечественного города (я тогда держал восковую свечу и светил им), и говорили: случится; это видят они, — даже видят, когда город будет взят; взятие его совершится при каком-то царе Алексее и других, о которых говорит предсказание. И в самом деле, такими лицами были — кесарь Алексей, племянник его Алексей, много способствовавший успеху, и отличнейший из охотников Кутрицакий, который прежде всех подал совет взять город.

Таковы были дела в городе. Между тем о событии стала везде разносится молва, и разносилась тем скорее, чем дело было удивительнее, — что такой город взят мимоходом и притом войском, имевшим вовсе не то назначение. Некоторые скороходы с радостью бежали по всей земле и объявляли, что великий город взят в знаменитый день Анны матери Богородицы, в месяце анфестирионе [44], почти без сражения, и взят так, как не надеялись никогда сами взявшие; в доказательство же истины своих слов показывали македонское копье, покрытое красною краскою. Когда прибыли они в Никомидию, что было при наступлении праздника величайшего из мучеников Пантелеймона, — там случился в то время Какос Сеннахирим, хваставшийся достоинством протасинкрита. Услышав это известие, он сперва не поверил и принял рассказ за выдумку: а когда вышел и новыми слухами был убежден; то, возвратившись домой, крепко рвал себе бакенбарды и говорил: «Что я слышу? Это ли сберегалось нашему времени? В чем мы согрешили, что дожили до такого бедствия и видим его? После этого уже никто не жди ничего хорошего, если римляне своими ногами будут опять попирать великий город». Так восклицал он и открыто выражал свое неудовольствие на то, чему народ удивлялся. А что отсюда произошло, о том будет сказано в своем месте.

29. Тогда многие спешили и к царю, который жил в Нимфее, и друг перед другом старались прибыть вперед, чтобы передать ему добрую весть прежде других. Один своею скоростью предварил всех, но не принес с собою письма от кесаря. И так как никто не должен был узнать об этом событии прежде царя, а прибывший не мог быть допущен к нему; то он пошел и объявил новость царской сестре Евлогии, говоря, что Византия действительно взята. Получив это известие, она, против обыкновения, рано утром пришла во дворец и стала у кровати спящего царя, но не находила хорошим разбудить его тотчас, чтобы передать ему такую весть, как бы, то есть, он не потерпел какого вреда, если услышит об этом вдруг, сверх чаяния, при самом пробуждении от сна. Этот поступок ее мудр и выше женского ума; потому что когда врожденный человеку дух, по принятии пищи, уходит в желудок, чтобы сварить ее, тогда, не находясь на поверхности, он не помогает чувствам, бездействуют ли они у спящих, или ослабевают у бодрствующих, и, если что-нибудь касается их, бывает не способен касающееся воспринимать надлежащим образом. В этом случае принужденные воспринять что-нибудь, действующее умеренно и обыкновенно, чувства, при внезапности действия, воспринимают его лениво: а когда сообщаемое им слишком прискорбно или радостно и необыкновенно, — они, недовольно приготовившись к воспринятию, приходят в смущение и, встревоженные в душе, получают удар. Поэтому Евлогия тогда не менее заботилась о безопасности царя, как и о том, чтобы сказать ему приятное, и стала будить его понемногу. Взявшись за большой палец его ноги, она, с намерением разбудить незаметно, пожала его своими пальцами и скоро разбудила. Увидев ее стоявшую подле себя одну, царь спросил, по какому побуждению делает она это. Сестра смеющимся и веселым видом показала, что намерена объявить нечто приятное, однако не объявила, что было у ней на уме, до тех пор, пока он не пришел в бодрственное состояние. Когда же царь встал и опять спросил, желая узнать нечто, как догадывался, приятное, тогда она передала ему добрую весть, что город взят, что кесарь со скифским войском находится там в безопасности, и что эта весть получена от пришедшего оттуда, который крепко утверждает, что сам присутствовал при тамошних событиях. Но царь спросил: «Кесарь ли послал его?» Это мне неизвестно, сказала Евлогия; на это может отвечать сам пришелец. Тут царь, сообразив все — и необычайность дела и то, что кесарь не прислал письма, и число отправленного войска, которого недостаточно было для совершения такого подвига, и которое, если бы даже хотело, не могло бы совершить его, не вполне поверил сказанному, но думал, не насмешка ли это, или не слишком ли прост измысливший такую весть. Поэтому он заблагорассудил сам допросить прибывшего, не для того, чтобы тотчас поверить рассказу, а чтобы, под влиянием страха, внушаемого царем, заставить его сказать правду, — думал выведать истину. Итак, по приказанию царя, вестник был введен и на вопросы решительно отвечал, что сам видел, как город был взят. Рассказывая обо всем подробно, он произвел во многих уверенность, а во всех изумление. Но царь, желая показать, что у него больше опытности, чем у других, особенно в делах воинских, и опасаясь, как бы в случае ложного известия, не быть обвиненным в увлечении, а когда оно окажется справедливым, не лишить вестника надлежащей награды, — для обезопашения себя, приказал держать его связанным под стражею. Между тем все сильно желали услышать подтверждение, что итальянцы выгнаны из города. Когда же в тот самый день прибыли и другие, посланные уже от кесаря, а за ними и тот, кто принес с собою калиптру и меч Балдуина, как верное свидетельство о событии, и когда сверх того в письме к царю кесарь высказал, каким образом взят был город; тогда царь перестал уже сомневаться и поверил. После того первому вестнику дал он награду больше обещанной, а начальника и виновника этого события возвеличил, сколько мог; потому что такой подвиг, думал царь, немало придавал блеска его царствованию. Этот день он сделал днем величайшего торжества, оделся великолепно, созвал вельмож, которые явились также в разноцветных одеждах и говорил им речь. Не лишил он удовольствия и тех, которые находились вдалеке, но писал к ним грамоты и приглашал всех благодарить Всевышнего.

вернуться

43

Древние греки величину своих морских судов определяли количеством скамей, назначенных для помещения гребцов. Их бывало на кораблях одна, две и три: отсюда у греков μονήρης διή ρης, τριήρης. Для краткости, мы удерживаем эти термины и в русском переводе и будем греческие суда называть монирами, диирами, триирами.

вернуться

44

Анфестирион у Пахимера то же, что июль. Это видно из того, что здесь к этому месяцу относит он τν ορτν τς θεομήτορος ‛Άννης; и опять об этом же месяце упоминает в кн. VI гл. 24. В афинском календаре июль называется Θαργηλιών.