Изменить стиль страницы

— Когда я с тобой, я другая, — тихо сказала она, — не маленькая, не приниженная. Люди, мир, искусство — все мое, и я с ними.

— Потому что это есть в тебе.

— Всю жизнь я искала, теперь я это понимаю. И нашла тебя. Себе на беду.

Он понял, как трудно ей было это сказать. Как ей трудно. Как отчаянно.

— Родная, — сказал он. — Все равно родная.

Правда ли это? Теперь он не знал. Она хотела что-то сказать, но вдруг оборвала себя на полуслове — лицо ее стало отрешенным, далеким. О чем она думает, куда ушла?

— Ну, пойдем, — теперь он коснулся ее плеча.

— Может, мне уехать? — сказала она.

— Куда?

— Туда. К нему.

— До этого дошло… Поезжай.

Она сказала — уехать. От меня. Или к нему? Не надо, оборвал он себя, не все ли теперь равно…

Они спустились по эскалатору, вышли на платформу. Подошел поезд.

— Я проеду с тобой остановку, — сказал он.

Они вошли в вагон и стали у противоположной двери. Она сжала его руку. Теперь лицо ее было близко, и глаза смотрении на него — она вернулась  о т т у д а. Большие темные глаза с золотистой мерцающей глубиной, чуть скуластое, смуглое лицо с нежным овалом. Любимое лицо.

Поезд остановился.

— Тебе выходить, — сказала она.

— Ладно. Выйду на следующей.

И опять поезд остановился, как будто мгновенно проскочил прогон. И — опять.

— Ну, вот и все, — сказал он.

Она потянулась к нему, и он чуть повернул голову так, чтобы она прикоснулась губами к щеке.

— Еще, — сказала она, и он понял — это означало: теперь ты. Но он не мог поцеловать ее. Будто потянуло холодом, и он увидел ее в комнате, как, наклонясь, она зажигает свечу и потом идет навстречу, и лицо ее сияет радостью — или нет, не так. Это было затмение, отчаяние — это была не она. Что ж, так легче думать. Он бы понял это. Но он слишком хорошо знал ее — она не могла быть неискренней. Она искренна в каждом вздохе и не может быть другой. Ведь пришла же ей мысль — уехать к нему.

Он закрыл глаза. «Еще. Теперь ты». Он не мог поцеловать ее и снова, второй раз, чуть повернул голову, и она снова прикоснулась губами к его щеке.

Подул ветер, свежий ветер с залива, а горячее солнце било в глаза, и она вздохнула: как хорошо. Все для тебя, даже ветер. Для нас, сказала она, и коснулась щекой его плеча. Они прошли галерею дворца и теперь спускались вниз по широкой мраморной лестнице, и весь царскосельский парк лежал перед ними с тенистыми аллеями старых лип, и залитой солнцем лужайкой, и с тихой гладью пруда, с легкими мостиками и переходами и тенистыми уголками возле тропинок. И вдруг что-то словно остановило их. Им показалось: вот сейчас, в эту минуту, они ощутили то далекое время, когда здесь бродил кудрявый юноша, и в этой тишине звенели его стихи, и он вдруг задумывался и смотрел в одну точку, и стихал ветер, и останавливались облака, — ощутили, потому что были вместе.

Но, может, этого и не было — не было Ленинграда, и царскосельского парка, и лужайки, такой зеленой, что захотелось зарыться в эту траву, и старых лип с густой тенью, и не было Крыма, и тех минут, когда бьется одно сердце, ничего не было, он все придумал и ее придумал. Не было таинством близость с ней, ее руки, ее губы — целый мир, в котором только они вдвоем могли существовать, потому что сами создавали его. А теперь тайны не было — она разболтала ее первому встречному, все рассказала, все открыла, к чему они вместе шли так долго, так осторожно, взяла да и выплеснула в окно живую воду, которую они собирали по капле.

— Ну, вот и все, — сказал он.

Она чуть прикрыла глаза, прощаясь.

Дверь вагона задвинулась, и он оказался на платформе.

Поезд тронулся, и он уже больше не мог видеть ее лица.

Жена музыканта

Вот уже который день мы с Володей мотались по степи. Все было хорошо, пока стояло вёдро. Но сегодня с утра пошел дождь — сначала небольшой и приятно освежающий, а потом все сильнее и сильнее. К вечеру дороги превратились в сплошное месиво грязи, и каждый метр давался нам с трудом. Мы измучились и проголодались.

Последние километры, оставшиеся до села, мы ехали в сгущавшихся сумерках под проливным дождем. Машину то и дело заносило, встряхивало на ухабах, и она все медленнее и медленнее продвигалась вперед.

Но наконец совсем близко показались темные пятна домов. В окнах то там, то здесь зажигались огни. Безошибочным чутьем определив, где правление колхоза, Володя остановил машину у высокого крытого крыльца.

Нам повезло: председатель колхоза был еще в конторе. Узнав, кто мы, он накинул на свои широченные плечи брезентовый плащ и без дальних слов повел нас устраивать на ночлег.

Так я оказался в просторных сухих сенях. Не знаю, сколько времени я бы еще вытирал ноги, боясь ступить на чистый половичок, лежавший перед порогом, но спокойный, как мне показалось, чуточку насмешливый голос прервал мое занятие:

— Да вы не стесняйтесь, снимайте сапоги и проходите…

Я последовал этому доброму совету и шагнул за порог. Передо мной, улыбаясь, стояла молодая женщина.

Ее нельзя было назвать красавицей. Но что-то сразу же привлекало, невольно притягивало взгляд в ее смуглом, с неправильными чертами лице и прекрасных темно-синих глазах, смотрящих очень спокойно, я бы даже сказал, тихо. Стянутые в тугой узел на затылке темные волосы открывали чистый лоб, и это сообщало особенную строгость всему ее облику.

«У нее непременно должно быть старинное русское имя, — почему-то подумалось мне, — такое же строгое и степенное, как и она сама. Например, Марфа…»

Пригласив пройти к столу, она вышла, и я услышал, как в соседней комнате она заговорила спокойно и ласково, по-видимому обращаясь к ребенку.

Я огляделся. Вокруг было на редкость уютно и чисто. Возле стола, покрытого блестевшей клеенкой, у самой стены, так, что можно было дотянуться рукой, стояла этажерка с аккуратно поставленными книгами необычных форматов (как я потом понял, это были ноты); кровать в дальнем углу сверкала белоснежным покрывалом. На свежевыбеленных стенах — ни цветных сельскохозяйственных плакатов, ни плохих репродукций популярных картин, и поэтому сразу же обращала на себя внимание висевшая над столом большая фотография в рамке под стеклом. С нее пытливо и чуть насмешливо, улыбаясь одними глазами, смотрел симпатичный молодой парень в военной форме с погонами лейтенанта.

Вошла хозяйка и поставила на стол сковороду с яичницей, молоко и хлеб.

— Муж мой это, — сказала она, проследив за моим взглядом, — как раз перед отправкой на фронт снимался…

Голос ее не дрогнул, в лице ничего не изменилось, но она тут же поспешно добавила:

— Да вы кушайте, кушайте. Если что понадобится, я в соседней комнате, а зовут меня Анна Сергеевна…

Все это было сказано ровно и приветливо. Вероятно, он жив, ее муж, но почему тогда висит эта одна-единственная фотография скорей всего семнадцати-восемнадцатилетней давности?

А кто она сама, чем живет, что делает? Что скрыто за этой ровной, тихой приветливостью? Но я уже знал, что ни о чем не спрошу ее, да и она не начнет такого разговора.

Скоро хозяйка вернулась, ведя за руку светловолосую девочку лет двух-трех с большими голубыми глазами, в которых стояло то же выражение веселого любопытства, что и на фотографии у ее отца.

— Мам, — спросила девочка, искоса посматривая на меня, — а папа скоро придет?

— Скоро. Садись за стол и выпей молока.

Девочка уселась на стул, взяла двумя руками стакан и тяжело вздохнула.

— Мой папа музыкант, а ты кто? — спросила она.

— Олечка, нельзя же так, — засмеялась Анна Сергеевна, — видишь, дядя устал и ему не до тебя…

— А почему папы нет? — плаксиво протянула Олечка, которой сразу стало скучно от такого объяснения.

— А ведь и впрямь уже поздно, — забеспокоилась Анна Сергеевна. — Да и дождь не перестает… Сегодня в нашем клубе концерт, вот он и задерживается. Только пора бы уже прийти…