Люся каталась с Димкой на лодке, гуляла в парке, ходила в кино — была с ним и не была с ним. Она жила в своем мире, где все ей удавалось, где все, о чем она мечтала, рано или поздно должно было свершиться. И кинокартина, в которой она сыграет главную роль, обязательно такую, чтобы все удивлялись ее таланту и жалели ее, и большая-пребольшая любовь к Нему.
Эту любовь, как пушкинская Татьяна, она пронесет через всю жизнь. Они не смогут быть вместе. Он уедет (куда и зачем — никто не должен знать) надолго, на многие годы. Может быть, навсегда. Она сумеет достойно принять свой удел, и никто из самых знаменитых и умных людей, окружающих ее, никогда не поймет, почему она, известная, любимая артистка, живет так печально и одиноко.
Любовь Орлова и пушкинская Татьяна — могло ли это совмещаться? Наверное, могло. И артистка, увлекающая веселым талантом, и прекрасная в своей гордой печали Татьяна Ларина, видимо, в равной мере отвечали каким-то стрункам Люсиной души.
Уверенная в своем успехе, Люся отправилась в Москву, но Институт театрального искусства закрыл перед ней двери. Люсю не допустили даже ко второму туру конкурса на актерский факультет. Попросту говоря, она провалилась.
Снова и снова пробившись через толпу жаждущих и страждущих, Люся перечитывала списки допущенных ко второму туру, надеясь, что ошиблась, не углядела, а вот сейчас увидит свою фамилию. Но фамилия так и не появилась, и Люся пошла выяснять в приемную комиссию — она не сомневалась, что где-то просто напутали.
Девушка, с неприступным видом сидевшая за столом в тесной комнате, где с трудом помещался еще один стол и застекленный книжный шкаф, набитый папками, выслушав Люсю, пожала плечами: какая путаница? У них такого не бывает. Но если абитуриент настаивает — пожалуйста, она может посмотреть. Девушка достала панку, но тут зазвонил телефон. Она взяла трубку, небрежно бросила «да» и замерла, потом каким-то другим, упавшим голосом сказала: «И ты этому веришь?» — и опять замолчала и, помедлив немного, ни слова не говоря, тихо положила трубку. Прошло несколько минут, а она все сидела, уставившись в одну точку, видимо забыв о присутствии Люси. Снова зазвонил телефон. Девушка подняла голову, увидела Люсю, вспомнила, зачем она пришла, и принялась лихорадочно листать папку. Телефон надрывался, она не брала трубку и листала папку. «Нет никакой ошибки, — проговорила она наконец и всхлипнула. — Вас… не допустили… не допустили ко… второму туру». Слово «туру» она произнесла с плачем уже у двери. Люся осталась одна. У нее не было сил подняться. Ноги стали ватными, плечи и спина заныли, будто на нее навалили непосильную тяжесть. Она не заметила, как оказалась на улице, но в памяти осталось: у входа в институт стоят три девушки — смеются, болтают, посматривают по сторонам. Люся не слышит слов, но она понимает, почему эти девушки так беззаботно болтают, и весело смеются, и победно посматривают по сторонам: они уже там, за чертой, в том мире, куда Люсе хода нет. Может быть, минуту назад от страха и волнения у девушек все дрожало внутри и пересыхало во рту — они были как все. А теперь они п р и о б щ и л и с ь и стали другими, особенными. Почему-то именно эти девушки окончательно убедили Люсю: то, что не могло произойти, произошло. Она была оглушена, раздавлена, уничтожена…
Если бы теперь кто-нибудь напомнил Люсе об отчаянии, охватившем ее, о тех мыслях, которые бродили в ее голове, она скорее всего не поверила бы. Теперь вся эта история казалась незначительной, а она со своим отчаянием наивной и, пожалуй, немного смешной.
Война все переместила и всему дала свою цену. Сколько такого, что до войны казалось важным, волновало, огорчало, радовало, сейчас потеряло всякий смысл! И все же, принимая от тети Тани письмо, Димкин фронтовой треугольник, Люся подумала: будь она артисткой, обязательно бы поехала с бригадой на фронт и встретила бы там Димку.
…Артисты располагаются прямо на аэродроме. Вокруг них стоят и сидят на траве свободные от полетов летчики. Все готово, но командир просит не начинать концерта. Он заметно нервничает, да и другие летчики то и дело посматривают на небо. Проходит несколько минут — напряжение растет. Люся узнает, что не вернулся с боевого задания один штурмовик, и уже по времени должен кончиться бензин. В волнении расхаживает командир, смолкли шутки и разговоры — все большая тревога овладевает летчиками. И вдруг — далекий прерывистый звук мотора. Громче. Ближе. И вот уже виден сам самолет. Кое-как, качаясь и проваливаясь, он заходит на посадку и плюхается поперек посадочной полосы. Летчики и вместе с ними Люся бегут к самолету, окружают его и — останавливаются пораженные: весь штурмовик изрешечен пулями и осколками, часть крыла болтается, в другом зияет дыра… И тут спрыгивают на землю летчик и стрелок, целые, невредимые! Вот когда Люся видит Димку, который поддерживает своего летчика, только не пробиться к ним — так плотно окружили их товарищи…
Представив себе все это, Люся и улыбнулась, и вздохнула. И так получилось, что улыбнулась та, прежняя, довоенная Люся, а вздохнула, глядя на нее со стороны, нынешняя, умудренная жизнью Люся из механического, не выходившая с завода подряд целую неделю.
По-своему расценив молчание Люси, которая все еще держала письмо, тетя Таня сказала:
— Да ты не бойся! Письмо хорошее — чует мое сердце. От суженого, от твоего.
Она попробовала улыбнуться, но улыбка получилась такая, что Люся внутренне сжалась. Муж тети Тани как ушел на войну, так и сгинул — ни словечка от него, ни весточки. И осталась тетя Таня одна с двумя ребятишками — Мишкой и Гришкой. Со здоровьем у нее было плохо. Люся представить себе не могла, как изо дня в день она простаивала целую смену и еще сколько надо на своих опухших, с набрякшими венами ногах, и очень жалела ее.
Да что было делать, когда на руках двое? Вот и получилось, что они, соседи, жили вроде как бы одной семьей и все у них было общее.
— Спасибо, тетя Таня, — сказала Люся, кладя письмо в карман спецовки.
— Письмо хорошее, — повторила тетя Таня.
— Ну, я пошла. О ребятах не беспокойтесь. Накормлю, уложу. Все сделаю.
— Иди, иди… — Тетя Таня легонько подтолкнула Люсю.
Люся не заметила, как вышла из проходной и направилась к дому. Одно слово, невзначай брошенное тетей Таней, не выходило из головы. Суженый — как просто она сказала! А ведь это значит — судьба.
Поднялся ветер, и ударило холодом, острым, мокрым. Люся спрятала лицо. Идти было трудно — сверху чуть подмороженный снег с влажным хрустом проваливался под ногами, сразу показывалась вода, и дорожка становилась скользкой. Пришлось немного сбавить шаг.
Оказывается, она уже шла пустырем. Еще немного, и сразу за ним — небольшой овражек с деревянными мостками, а там начинаются заводские дома; третий справа — ее. На пустыре было темно, огоньки виднелись впереди, и ветер так закручивался вокруг Люси, обдавал таким холодом, что захватывало дыхание. Время от времени она останавливалась, поворачивалась спиной к ветру, чтобы передохнуть, и тогда слышались шорохи, шуршание тяжко оседавшего снега, легкий и тонкий звон ломающихся льдинок. Вокруг что-то сдвигалось, менялось, и в самом воздухе появился (или показалось?) тот знакомый, горьковатый хмельной привкус, от которого замирает сердце и кружится голова…
Суженый, суженый. «То в высшем суждено совете… То воля неба: я твоя». Бывшие всегда на памяти, столько раз прочитанные на школьных вечерах стихи эти вдруг наполнились живым содержанием: будто не пушкинская Татьяна, а она сама написала их. Сама — на том вырванном из тетради в косую линейку листке, на котором она писала письма Димке. Суженый — судьба… Что-то еще стояло за этими словами, что-то происходившее с ней, с ее жизнью. Разлука, горе… Наверно, это. И если суженый — так и должно быть. И любовь ее все выдержит, все перетерпит.