Мне кажется, что о любви в семье Одуэн я рассказала все, что только можно, во всяком случае основное. Кое-что я, конечно, опустила, но руководствовалась я при этом исключительно заботой о соблюдении приличий и о чести семьи. Ибо, запечатлевая на бумаге это мое скромное свидетельство, я не ставила перед собой никаких иных целей, кроме служения добру. Романисты — люди несерьезные; истории разные рассказывают, а что касается морали, то это как получится. И вот говорю нимало не гордясь: хорошо, что в такой ситуации нашлась зеленая кобыла, сумевшая извлечь из этого романа прекрасный и примерный урок, который заключается в следующем: любовь не может быть долговечной, а следовательно, и счастливой, если она не освящена семейными узами.
XVI
После мессы Дюры (или Бертье, или Коранпо) шли навестить тех Дюров, которые уже умерли, чтобы снискать их благосклонность, а заодно и нагулять аппетит. Покидая их, они расправляли плечи в своих воскресных одеждах, довольные тем, что живы, что торопятся за обеденный стол, дабы заполнить образовавшуюся от страха впадину в животе. К тому же они немного сердились на покойных Дюров. Раз те уже умерли, то теперь им незачем было называться Дюрами (или Бертье, или Коранпо). А то ведь придешь их навестить — и невозможно что-либо понять. Дюры наверху, Дюры внизу — одна и та же семья; впору потерять уверенность в том, что находишься наверху. А это было не так уж приятно: тут возникала еще какая-то дополнительная связь помимо проповедей кюре. Кюре тоже старался припугнуть: говорил про тощих коров и про разорение, грозящее плохим прихожанам, тем, кто слишком усердно тискает своих жен или же пренебрегает своими обязанностями по отношению к ближнему и церкви. Но вот когда он говорил о смерти, то его проповеди не устрашали: он сердился лишь на души, и тут ни у кого не было возражений. В каком-то смысле это, скорее, доставляло им удовольствие. Слушая его, никто не видел себя приближающимся к концу пути, все продолжали идти.
А вот с Дюрами, лежавшими внизу, так уже не получалось. Они лежали, уложенные в ряд, вчетвером или впятером, зимой и летом, и всегда кто-то из них мог сказать: «Справа от меня никого нет» или «Слева от меня никого нет»; или кто-то лежал совсем один посреди кладбища или в углу его и брюзжал: «Я тут совсем один. Я тут совсем один…» И тогда те Дюры, которые находились наверху, проявляли недовольство, особенно старики. Они не решались что-либо сказать или подумать им наперекор, чтобы не раздражать покойников еще больше. Они только стояли, смиренно качали головами, не выражая желания поторопиться, да пришептывали:
— Ну конечно, каждому свой черед. Мы и займем свое место рядом со своими, когда нужно будет. Только не надо все-таки думать, что для нас здесь всегда светит солнце…
Однако, отойдя на некоторое расстояние, они начинали дергать подбородками в своих воротничках и приговаривать, что они вовсе не торопятся улечься рядом с теми, с другими, что они все еще чувствуют в себе жизненные силы и полны желания жить. Они мысленно обещали себе во что бы то ни стало удержаться на поверхности равнины, как бы к этим планам ни относились их сгнившие сородичи, обещали себе прежде всего хорошенько поесть, набить полный живот, да и выпить тоже. Раз ты пьешь за Дюров, лежащих внизу, то можешь быть уверен, что все еще находишься с той стороны, с какой нужно. Так что сохраним при себе наш прекрасный аппетит и будем молиться за отсутствующих.
В то утро Аделаида пришла на могилы Одуэнов, а вместе с ней, кружась вокруг нее, пришли четверо ее детей да еще ветеринарша со своими тремя детьми. На кладбище Дюры, Бертье, Коранпо, Меслоны, Русселье и все остальные христиане прихода славили, как могли, своих нижних родственников. Склонившись над их могилами, они вырывали из земли то какую-нибудь травинку, то стебелек цикория, то пальцами разравнивали почву, как бы желая задобрить покойников, провести им рукой по волосам. Все эти знаки внимания им ничего не стоили, зато усопшие делались более терпеливыми. Однако в то воскресенье все складывалось из рук вон плохо. Никогда еще покойники не были такими сварливыми. Сначала все подумали, что это из-за жары; объяснили, что жара долго не продержится, что — дождь не заставит себя ждать. Но те, которые лежали внизу, забрюзжали еще сильнее, потом возбудились, стали шуметь, покрикивать на живых, толкать друг друга локтями, ругаться почем зря, и все это с таким нетерпением, угрозами, злостью, будто сидящие в яме звери. Похороненный весной муж Леони Бардон кричал, что ему надоело лежать рядом со своим братом Максимом, что пора уже самой Леони лечь между ними, и даже попытался послать ей лихорадку. А один старик стал требовать, чтобы ему привели его волов.
— Пусть они только дыхнут мне в ладони своим теплым дыханием, всего один разочек…
— Каждое воскресенье обещаешь занять свое место и все никак не соберешься!
— Это он украл у меня сорок су в семьдесят седьмом году.
— В семьдесят седьмом…
— Мои волы!
— Ты не могла бы прийти немного пораньше?
— Нам нужно свежих покойников.
— Вор!
— Нас было трое девушек в лесу.
— Шесть футов, как и у нас.
— Пакость!
— Это Альфред меня убил!
— Чертова шлюха.
— Убил мотыгой.
— Переложите меня в другое место.
— А ведь ты позволяла задирать себе юбку?
— Хочу, чтобы вы легли по обе стороны от меня.
— Как это было хорошо, когда было больно.
— Нас было трое девушек в лесу.
— Лжец.
— Мои волы.
— Так было жарко, когда было больно.
— Женщина, у которой не было за душой ни единого су.
— Ты у меня взял мой садовый нож.
— Ослица.
— Давай займи свое место.
— Сначала Гюст Бертье.
— Нет, Филибер Меслон.
— Какой же он был горячий, лед на пруду Голубой Кошки.
— Нас было трое девушек.
— Нет, на этой неделе.
— Лжец.
— Ты от меня все скрывала.
— Ни холодно, ни жарко.
— Я шел с моими сыновьями.
— Убийца.
— Это ты хотела выйти замуж.
— Вечером, с моими сыновьями.
— А Господь Бог, что он сейчас делает? Что-то о нем ничего не слышно.
— Господь Бог, он на небесах.
— На земле тоже, немножко.
— А вот там, внизу, никакого Бога больше нет.
— Нас было трое девушек.
— Трое потаскух.
— Он никогда не отчитывался в полученных деньгах.
— Убийца.
— Убийца.
— Никто больше не хочет умирать.
— Я его вот уже восемь лет жду.
— Я поставила тогда кипятить белье.
— Ты всегда за ним гонялась.
— Так приятно было гореть.
— И лед на пруду Голубой Кошки.
— Мерзавец.
— Он взял меня на косогоре.
— Это в твои-то семьдесят пять лет.
— Нас было трое девушек.
— Трое потаскух…
Мари Дюр побежала в ризницу за кюре. Тот пожал плечами, пришел на кладбище и, как и следовало ожидать, ничего не услышал. Он интересовался только голосами живых и душами мертвых. Ропот несчастных гниющих тел оставлял его равнодушным, и он упорно не желал ничего слышать. Он призывал верующих идти восвояси, а мертвецы продолжали свой гам, нисколько не стесняясь присутствия кюре.
Старый Жюль Одуэн надрывался чуть ли не сильнее всех, но его крики относились не к живым. Он без устали ругал старого Малоре, Тину Малоре и четырехлетнего малыша, чье соседство ему всегда было неприятно. Аделаида почтительно слушала его, время от времени одобрительно кивая головой или сухо поддакивая. Прямая и худая в своем черном платье, в вязаном чепце на голове, она смотрела на три могилы Малоре, поджимая губы и морща ноздри, словно подозревая, что три покойника не просто воняют ей в нос, но делают это совершенно сознательно.
Зеф Малоре, Анаис и оба их сына стояли, опустив головы и притворяясь, что с незамутненными сердцами поминают своих родных. Можно было подумать, что они не слышат доносившийся снизу голос старого Одуэна; Аделаида подумала, что, может быть, и в самом деле не слышат, и поэтому стала довольно громко повторять слова своего свекра. Старик говорил, и Аделаида говорила вслед за ним: