Изменить стиль страницы

— Да, Малоре тут явно не без греха, — прошептал Фердинан.

Он задумался. Невольно ветеринар вспомнил спой последний разговор с Вальтье. Депутат, похоже, настроен решительно поддерживать кандидатуру Зефа. Он здорово влюблен в Маргариту Малоре, и не без основания полагает, что больше всего угодит девчонке, если удовлетворит этот ее каприз; а в дружбе с депутатом Фердинан видел для себя большую выгоду. Личные амбиции, конечно, само собой, но, кроме того, ветеринар думал еще и о карьере своего старшего сына Фредерика, рассчитывая на то, что поддержка Вальтье обеспечит ей блистательное начало.

— Послушай-ка, Оноре. Я согласен, что Зеф попел себя тогда очень нехорошо. Но можно предположить, что он действовал так в состоянии крайнего испуга. Когда тебя вдруг останавливает на дороге отряд пруссаков…

— Я знаю этого человека. Он осторожен, не любит получать тумаки, но я уверен, что он не пуглив. Здесь нечто другое…

— Речь, кстати, не о том, чтобы простить его, — сказал ветеринар. — Я весьма далек от этого. Но старые обиды не имеют ничего общего с делом, о котором мы сейчас говорим. Просто в наших интересах, в интересах нашей семьи необходимо, чтобы Зеф стал мэром. Вот как стоит вопрос.

— Насчет интересов ты разбираешься лучше, чем я, но суть-то в том, что Зеф заставил твою мать лечь под пруссака.

От этих слов Фердинан покраснел. Он возмутился, как можно произносить слова, которые оскорбляют память жертвы:

— Ты хоть покойников уважал бы.

— О! Покойников, знаешь, их-то нечего жалеть. Если бы в нашей истории речь шла только о покойниках, то у меня не поседело бы ни единого волоска. Но я-то, лежавший под кроватью, я-то ведь не умер, и Малоре, который послал пруссака поразвлечься у меня над головой, тоже не умер. Вот что важно, понимаешь?

— Я понимаю, но нужно уметь отделять одно от другого, а поскольку Вальтье…

— Довольно, — жестким голосом отрезал Оноре. — Я-то полагал, что сказал тебе достаточно. Зеф никогда не станет мэром, во всяком случае до тех пор, пока у меня хватит сил воспрепятствовать этому.

Ветеринар понял, что он наткнулся на неколебимую. решимость. Будущее его сына омрачалось дурацкой злопамятностью. От сознания собственного бессилия он разволновался и стал лихорадочно искать аргумент поубедительнее, чтобы каким-нибудь способом прижать брата к стене. Он поднял свои бледные глаза на дом, дом, который являлся его собственностью и откуда он мог выгнать Оноре едва ли не завтра же. В бешенстве он был готов сделать дом предметом торга немедленно; однако, немного поразмыслив, тут же осознал, чем это могло грозить. Оноре уехал бы из дома без колебаний, но ветеринару было важно, чтобы тот жил в доме Одуэнов — это отвечало бы его политическим интересам в Клакбю. А кроме того, Оноре следил за собственностью брата, как если бы она принадлежала ему самому. Фердинан проглотил готовые было сорваться с языка слова ультиматума. Увидев вспыхнувшую на лице брата злость и уловив направление его взгляда, Оноре угадал причину внутренней борьбы Фердинана. И ответил ему без обиняков:

— Я освобожу дом, как только ты этого захочешь, а может, даже и ждать не буду, когда ты мне об этом скажешь.

— Да нет же, — запротестовал Фердинан, — с чего ты взял… Я готов подписать тебе бумагу.

— О! Твоя бумага. Ты можешь, если тебе угодно, сунуть эту бумагу себе в задницу.

Ветеринар стал невнятно оправдываться: он никогда не собирался злоупотреблять своими правами владельца, и пока он жив, брат может быть уверенным…

Но Оноре его уже почти не слушал. Он смотрел на солнце, которое сияло на другом конце Клакбю, собираясь отправиться на покой за Красным Холмом. Ослепленный его последними лучами, он медленно опустил глаза и тихим, ленивым голосом скапал:

— Да, в задницу.

Соображения кобылы

Из всех клакбюкских и иных Одуэнов я всегда отдавала предпочтение Оноре. Возможно, именно ому я обязана преодолением отчаяния от безысходности моих наваждений и умиротворением моих яростных желаний. Я обнаружила, что этот нежный и настроенный на смешливый лад человек обладает секретом разнообразного эротизма, полнее всего удовлетворяемого за пределами реальности. Не то чтобы он стремился к целомудрию: он ласкал собственную жену и не был равнодушен к другим женщинам. Однако его любовные утехи совершенно не походили на те целесообразные наслаждения, которые с суровой непреклонностью прославляют любители моральной гигиены; не походили они и на то печальное отправление супружеских обязанностей, которое у ветеринара всегда вызывало угрызение совести. У Оноре любовное желание иногда рождалось из солнечного луча, а иногда, улетая за каким-нибудь облаком, упускало момент своей реализации. Казалось, объятия были для него всего лишь простой расстановкой знаков препинания в грандиозном сновидении, которое наполнялось образами из созданного его фантазией мира. Когда Оноре ласкал свою жену, он созывал для этого и хлеба на равнине, и реку, и Рекарский лес.

Однажды, в пору своего восемнадцатилетия, он оказался в столовой наедине со служанкой, которая повела себя настолько раскованно, что подтолкнула его к решительным действиям. А за окном лежали покрытые снегом поля, и появившееся на миг солнце внезапно озарило светом все это холодное белое пространство. Цвета отделились друг от друга и все вместе пустились в пляс. Оноре всем своим телом ощутил, как праздничный снег вдруг начал таять, и, оставив свое занятие, в котором продвинулся уже довольно далеко, отошел к окну, распахнул его и смехом приветствовал этот солнечный хоровод. За семьдесят лет я повидала немало любовников, но другого такого, который бы вот так, по знаку света, оставил свое занятие на самом пороге сладостной дрожи, никогда не встречала. Можно сказать, что такова была привилегия этого Одуэна: умение без усилия нести в себе самые драгоценные иллюзии. Впрочем, бывало и так, что Оноре, наоборот, спускался на ступеньку-другую вниз. Когда он видел в поле, как ветер колышет высокие хлеба, или когда в ноздри ему ударял запах свежевспаханной земли, ему случалось ощущать, как в теле его вздымается жажда исполинских объятий. И тогда ему казалось, что он сжимает в своих тяжелых от благой усталости руках весь охваченный ликованием мир. А потом желание теряло свои размах, принимало реальные и не столь прекрасные очертания, выбрав определенную точку на его горизонте, и Оноре снова брался за работу, мечтая о лоне какой-нибудь девицы из Клакбю.

Аделаида красивой не была никогда. В те времена, когда Оноре за ней ухаживал, в ее фигуре уже угадывалось худое и жесткое, состоящее из одних костей и сухожилий, тело работящей крестьянки. Даже в самые первые годы их брака Оноре не строил себе иллюзий и понимал, что за корсажем у его жены нет ничего такого, чему дано приятно наполнять руку. Почувствовал он и ее сварливый нрав, догадался, что пройдет совсем немного времени, и у нее выпадут все зубы. Он смеялся над этим, как над подстроенным самому себе отменным фарсом, и говорил Аделаиде, какой забавный номерок достался ему в жизненной лотерее. Он предпочел бы, чтобы природа оснастила Аделаиду со всех сторон, но, коль скоро она уже была его женой, предаваться пустым сожалениям по этому поводу не собирался и любил ее такой, какая она есть. По существу (он не высказывал этого вслух и даже сурово выговаривал Аделаиде за слишком скромные размеры ее ягодиц), за что он и любил ее. Он не видел никакого резона казниться из-за того, что ей чего-то слегка не хватало в груди и чего-то малость недоставало сзади. Ведь при игом чего-то вполне хватало. А в соответствующий момент уж от него самого зависело, если нужно было чего-то добавить; да и какой бы худой она ни была. Оноре всегда находил средства наполнить свои объятия. Иной раз у него даже появлялась мысль, что это, в сущности, везение: то, что такая женщина, как Аделаида, потратит тридцать или сорок из причитающихся ей лет именно на него, а он — на него; настоящим везением, причем совершенно непонятным, казалось ему и возможность крепко любить жену, не испытывая даже потребности изменять. Однако большую часть времени он об этом не думал. Он шел по равнине, толкая перед собой плуг и насвистывая, останавливался пописать, опять брался на плуг, плевал в сторону, пел, разговаривал со своими быками, гладил их по шерсти и против шерсти, громко смеялся, выстругивал для своих ребят чижика из зеленого прута, мастерил из коры свисток, опять смеялся, вел прямо свою борозду и восхищался тем, как хороша жизнь.