Оноре резко повернулся и схватил брата за локоть:
— Ты и в самом деле никогда ее не слышал. И хочешь, я скажу тебе почему?
— Да как-то я не испытываю никакого желания…
— Сейчас ты узнаешь все. Слышишь? Чтобы больше ты не приставал ко мне со всякими глупостями.
Оноре побледнел, и ветеринар испугался; он попытался было отбиться, но брат резко подтолкнул его к канаве и усадил на краю ее, рядом с собой. Видя, что оба они повернулись к нему спиной, рыжий жеребец дотянул коляску до двора и остановился там в тени орешника.
— Когда пришли пруссаки, — сказал Оноре.
Он остановился, посмотрел Фердинану в глаза и яростно бросил:
— Мне незачем держать все это в себе. Сейчас ты узнаешь все!
Он тут же успокоился и продолжал ровным голодом:
— Я оказался в одной ватаге ополченцев, которая металась по окрестностям без всякого понятия, что нужно делать. Когда до нас дошли сведения, что они приближаются к Клакбю, мы расположились на опушке леса. Глупо, конечно, но перед этим мы всю ночь пили напропалую в одном трактире в Руйе. Нам захотелось схитрить, а в глубине души все мы жалели, что не примкнули к пехотинцам, которые защищали высоты Бельшом. Что до меня, то я залег в конце Горелого Поля, позади грабовой рощицы, которая выходила на равнину. Потом ее вырубили. Это происходило как раз вон там.
Оноре показал на часть леса в четырехстах или пятистах метрах от них.
— И вот около двух часов пополудни гляжу и вижу, как над Красным Холмом появляются островерхие каски. Слышно было, как попискивают их дудки. Стоит мне вспомнить тот мотив, жить не хочется. Смотрел я, как эта нечисть вываливается на равнину и все на наш дом поглядывает, так у меня аж горло перехватывало. Ну а рядом со мной, метрах в десяти или пятнадцати, лежал пятнадцатилетний парень по фамилии Тушер. Неплохой парень, только молодой еще, с не очень устоявшимся умишком. Я его не видел, но вдруг слышу, как он говорит мне каким-то странным голосом: «Пруссаки вошли в Рекарский лес». Сперва я хотел сказать ему, чтобы он заткнулся, а потом подумал, что в той группе молодцов, которая обосновалась на опушке, нашлось бы немало таких, кого по глупости могло угораздить пульнуть из ружья, и тогда доброй половины жителей Клакбю как не бывало. «И то верно, — говорю я ему, — сейчас к тому же они окружат нас и зажмут между двумя прудами». Тушер лежал от меня слева, а через пять минут тот, что был справа, сообщил мне новость: боши зажимают нас между двумя прудами. Все развертывалось, как я и предвидел: дружки мои начали потихоньку улепетывать; что же, в добрый путь, однако у меня тоже, хоть я-то знал, что нужно делать, честно сказать, внутри от страха все похолодело. Так что — не оставаться же одному подкарауливать этих пруссаков — расстаюсь и я со своей опушкой, собираюсь уходить в глубь леса…
— Оставить пост врагу, — заметил ветеринар.
— Скажи это своей бабушке. Оттянулся я, значит, немного влево, выхожу на тропинку, что идет вдоль опушки, и вдруг вижу, как мой Тушер устремляется к той дороге в ложбинке, которая, как ты знаешь, ведет к нашему дому. Бегу я за ним, выскакиваю тоже на дорогу и вижу, что он несется как безумный, несется прямиком в сторону нашего двора. «Тушер!» — ору я ему вслед. Как бы не так, очень он был настроен слушать меня, этот Тушер. Он думал только о том, как бы ему юркнуть в первый попавшийся дом, то есть в наш. Ты представь себе, ополченец в доме мэра; за это же могли расстрелять вообще всю деревню. Пустился я за мальчишкой в погоню, а тут еще, мало того что нас разделяет целая сотня метров, его к тому же несет вперед безумный страх. Когда я выскочил на дорогу, он уже вбежал в дом, и как раз в этот момент мне попался на пути Зеф Малоре. Разумеется, терять время на разговоры с ним я не стал.
— То есть ты не можешь сказать с уверенностью, один только Зеф видел вас или кто еще…
— Да он же сам мне признался, когда я прижал сто мордой к желобу для навозной жижи.
Вспомнив об этом признании, Оноре торжествующе рассмеялся. Фердинан снова заметил ему, что ничего серьезного не произошло, так как все остались живы и здоровы.
— Подожди, дай мне досказать. Вхожу я, значит, в дом и вижу: мальчишка плачет на шее у моей матери, а она пытается его успокоить. Это было на кухне. Хватаю я Тушера за воротник и посылаю ко всем чертям в сторону двери. Мне тоже нужно было бы без промедления бежать вместе с ним, но ты же знаешь, как это нелегко: мать дома одна. Аделаида с детьми — у вас, а отец с самого утра сидел в мэрии и ждал пруссаков. Вот я и не смог уйти, не поцеловав ее и не перемолвившись с ней несколькими словами. Тушер воспользовался этим и забился в часы, в самый угол часов, подтянув голову к коленям и пятки к ягодицам, сжавшись, точно какое-нибудь животное. Пока я его ставил на ноги, подбадривал пинками, пруссаки уже тут как тут: появляются из-за поворота дороги. Кажется, это были баварцы, самые мерзкие из всех пруссаков, хуже не придумаешь. Человек пятнадцать их было, и сержант. Я называю его сержантом, но, может быть, это был и офицер. У их офицеров ведь нет никаких нашивок: ни на рукавах ни на голове. Ты скажешь, что все это мелочь, но она только подтверждает, какие они все-таки дикари. Оттуда, где они находились, виден был весь дом: ни малейшей возможности улизнуть в сарай. Пытаться бежать через заднее окно было опасно, но будь я один, я бы все равно попытался. Конечно, с Тушером об этом нечего было и думать: вцепился обеими руками в мою куртку и знай стучит себе зубами. Мать голову не потеряла: открыла дверь спальни, чтобы мы спрятались под кровать. Тушер только того и ждал: это дело оказалось ему по плечу; затаился, и даже дыхания его не было слышно. Что касается меня, то я, честное слово, был почти спокоен. Ну зачем бы они стали обшаривать комнаты? А с наступлением ночи можно было бы без лишней суеты уйти. Мать пошла на кухню, а дверь в комнату оставила открытой. Слышу, она говорит мне: «Оноре, они остановились, и начальник разговаривает с Зефом». В тот момент, скажу я тебе, мне даже в голову не пришло ничего плохого.
«Они уходят», — сказала мать. И вдруг больше ни звука: она закрыла дверь. А потом топот сапог на кухонном полу… Ах! Дева Мария, вот когда горло-то у меня там, под матрацем, пересохло! Сержант говорит: «Вы спрятали у себя ополченцев». И нужно было слышать, как он, эта свинья, говорил по-французски. Мать оправдывалась, клялась, что не видела никаких ополченцев, а тот отвечал ей, что он точно знает. Наконец шум стал стихать, и разобрать слова было уже невозможно. Потом сержант говорит что-то солдатам на своем тарабарском языке. Вероятно, отправил их обыскивать ригу и чердаки…
Фердинан боялся продолжения рассказа. Он предпринял попытку подвести итог:
— Ну ладно, ведь вы же выкрутились в конце концов. А это самое главное.
— Подыхать так подыхать, но мне не хотелось, чтобы меня обнаружили лежащим плашмя под кроватью. Только не успел я выбраться оттуда, как дверь открылась. Смотрю и вижу подол платья матери, а за платьем что? Сапоги сержанта. Сначала я не понял. Но вот вижу платье поднимается.
— Оноре… — запротестовал ветеринар поблекшим голосом.
— Я слышал, как они тряслись у меня над головой. И при этом не мог пошевелиться. Моя жизнь в этот момент была не в счет, но даже если бы я мог разделаться с ним выстрелом из ружья, я не осмелился бы показаться, я не смог бы…
Фердинан вытер пот, стекавший у него из-под шляпы.
— Такие вещи не рассказывают, — прошептал он, — ты не должен был говорить мне.
— Так что теперь больше не удивляйся тому, что в Клакбю про эту историю никто ничего не слышал.
Отец рассказал тебе ровно столько, сколько было известно ему самому. Что касается остального, то об этом знал только я один. Тушер потом через неделю погиб, отчего я даже испытал облегчение. После войны я бы мог свести счеты с Малоре, всадить ему из-за какого-нибудь куста заряд из ружья. И не пойман — не вор. Но пока была жива мать, мне не хотелось давать понять ей, что я помню. Да и, кроме того, не могу сказать, чтобы такая работа доставила мне удовольствие, даже если бы речь шла всего лишь о том, чтобы избавить свет от какого-то Зефа Малоре.