Но если он понимал, он должен был подозревать, а если он подозревал, он должен был бы стать самим собой: смотреть на меня откуда-то из параллельной вселенной своим стальным, враждебным, остекленевшим, колким всезнающим взглядом.

Должно быть, он о чем-то внезапно догадался, бог знает, о чем. А может, он старался не выглядеть опешившим.

— И какие вещи важны?

Лукавил ли он в тот момент?

— Ты их знаешь. Сейчас из всех людей ты-то уж точно должен их знать.

Молчание.

— Почему ты говоришь мне все это?

— Потому что я подумал, тебе следует знать.

— Потому что ты подумал, мне следует знать, — повторил он мои слова медленно, пытаясь полностью вникнуть в их смысл, одновременно разбирая по частям. Тянул время, повторяя их. Железо раскалилось добела: куй, пока горячо.

— Потому что я хотел, чтобы ты знал, — выпалил я. — Потому что мне больше некому это сказать, кроме тебя.

Ну вот, я признался.

Зачем я сделал это? Какой был в этом смысл?

Я был готов немедленно оборвать себя и завести разговор о море, о погоде на завтра, о неплохой идее отца сплавать в И., как он обещал каждое лето, о чем угодно.

Но, к его чести, он не позволил мне свернуть в сторону:

— Ты понимаешь, что ты говоришь?

В этот раз я посмотрел на море и непередаваемо усталым тоном, который был моим последним шагом назад, моим последним укрытием, моим последним шансом спастись, сказал:

— Да, я знаю, о чем говорю, и ты не ошибаешься ни в чем, о чем мог подумать. Я просто не очень хорош в разговорах… Но ты волен больше не возвращаться к этой теме.

— Подожди. Ты говоришь о том, что думаешь, что я думаю о том, что ты сказал?

— Ага.

И теперь, выговорившись, я мог бы невозмутимо, мог бы слегка раздраженно повторять одно и то же, как схваченный преступник повторяет в очередной раз признание очередному полицейскому о своем ограблении магазина.

— Подожди меня здесь, я сбегаю наверх за бумагами. Никуда не уходи.

Я посмотрел на него с доверчивой улыбкой.

— Ты прекрасно знаешь, что я никуда не денусь.

«Если это не еще один шаг навстречу, то что?»

Ожидая, я взял оба наши велосипеда и прошел к военному мемориалу, посвященному молодым парням города, погибшим в битве на реке Пьяве во время Первой мировой войны. В каждом небольшом городке Италии был такой мемориал. Два небольших автобуса остановились на площади рядом, из них выходили пассажиры — пожилые женщины из соседних деревень, приехавшие за покупками в город. По периметру маленькой площади на маленьких шатких стульях с соломенными плетеными спинками и в аллейках парка на скамейках сидели старики. Мужчины в основном. Их одежда тоже была старой, приглушенного темно-серого или темно-коричнево цвета. Мне было интересно, сколько из них помнят молодых ребят, которых они потеряли в водах реки Пьяве. Им должно было бы быть не меньше восьмидесяти лет и минимум сто, чтобы быть старше погибших. К своему столетию ты, наверное, уже умеешь преодолевать потерю и горе… или они мучают нас до самого конца? К своему столетию ты забываешь братьев и сестер, сыновей. Никто ничего не помнит. Даже самое тяжелое, опустошающее ты забываешь. Матери и отцы давно погибли. Кто-нибудь их помнит?

«Будут ли мои потомки знать, что говорилось сегодня на piazzetta? Кто-нибудь? Или это растворится в воздухе, как того желает часть меня? Будут ли они знать, как близко к краю встала их судьба сегодня на piazzetta?» Это пронеслось в моей голове. Новые интересные мысли, позволившие взглянуть на ситуацию чуть со стороны.

В тридцать, сорок лет я бы вернулся сюда и вспомнил наш разговор. Я был уверен: я бы никогда не забыл его, даже если бы однажды очень сильно захотел. Я бы пришел сюда со своей женой, моими детьми, показал бы им этот вид, указал на залив, местные кафе, «Le Danzing», Гранд Отель. А потом я встал бы здесь и спросил стариков на шатких стульчиках за шаткими столиками, помнят ли они меня и кого-то по имени Оливер.

Едва вернувшись, он сразу выпалил:

— Эта глупая Милани перепутала страницы! И теперь ей надо перепечатывать все заново! У меня нет совершенно никакой работы на сегодня, я полностью свободен.

Настал его черед найти удобный предлог сменить тему. Я бы мог легко позволить ему сорваться с крючка, если он того хотел. Мы могли бы поговорить о море, о Пьяве, о фрагментах Гераклита типа «Природа любит скрываться» или «Я искал самого себя». А если не об этом — еще есть путешествие в И., которое мы обсуждали на днях. А еще к нам в Б. вот-вот должен был приехать ансамбль камерной музыки.

Мы прошли мимо магазинчика, где мать всегда заказывала цветы. В детстве я любил смотреть, как моют большое окно витрины, как вода в бесконечном потоке мягко омывает его и придает всему магазину какую-то зачарованную, таинственную ауру. Это напоминало мне размытие картинки в кино перед флешбэком.

— Лучше бы я ничего не говорил, — в конце концов, открыв рот, этой фразой я разбил всякое скудное волшебство между нами.

— Я сделаю вид, будто ты ничего не говорил.

По правде говоря, такой подход от человека, всегда легко относившегося к жизни, показался неожиданным. Я никогда не слышал от него подобного в нашем доме.

— Это значит, что мы как будто разговариваем, но на самом деле нет?

Мои слова заставили его задуматься.

— Слушай, мы не можем говорить о таких вещах. Мы, правда, не можем.

Он закинул рюкзак за спину, и мы начали спускаться вниз.

Пятнадцать минут спустя агония захватила меня целиком. Каждый нерв умирал, каждая эмоция была раздавлена, растоптана, уничтожена, как в ступке Мафалды. Все их измельчили в порошок, так что невозможно стало отличить страх от злости, найти хотя бы горстку чистого желания. Мы выложили на стол свои карты, и потому таинственность и стыд ушли. Вместе с ними ушла отчаянная невысказанная надежда, заставлявшая меня дышать, и жизнь — продолжаться все прошедшие недели. Этого стоило ожидать. Но вместе с этим меня охватила легкость. Это было маленькое освобождение.

Окружающий пейзаж и погода могли бы полностью отразить мое настроение. Или совместная поездка по проселочной пустой дороге, полностью принадлежавшей нам в это время суток. Среди листвы тут и там пробивались солнечные лучи. Я попросил его следовать за мной, желая показать одно место, скрытое от большинства туристов и других незнакомцев.

— Если у тебя есть время, — добавил я, старясь не давить на этот раз.

— У меня есть время, — голос прозвучал с уклончивыми полутонами, как будто он нашел слишком комичным излишний такт моего предложения. Но, возможно, это была небольшая уступка в пользу новой темы для разговора.

Мы свернули с основной дороги.

— Здесь, — предисловие, призванное сохранить его интерес, — находится место, куда Моне приходил рисовать.

Крошечные чахлые пальмы и узловатые оливковые деревья образовывали рощицу. Мы прошли через нее под уклон к самому краю утеса с небольшим холмом, частично скрытым в тени высоких средиземноморских сосен. Я прислонил велосипед к одной из них, он сделал так же, и мы прошли дальше по вихляющей тропинке к берме.

— Вот, взгляни.

Открывшийся вид словно говорил гораздо красноречивее меня. Я мог молчать и все равно оставаться в выигрыше. Это делало меня невероятно довольным.

Беззвучная, тихая бухта раскинулась прямо перед нами. Никакого признака цивилизации, никаких домов, никакой пристани, никаких рыбацких лодок. Чуть дальше, утопая в зелени, возвышалась колокольня Сан-Джакомо. Если напрячь зрение, можно было разобрать контур Н. и за ним — что-то, напоминающее наш дом и ближайшие виллы: семьи Вимини и семьи Морейски. У последних было две дочери. Наверняка Оливер с ними спал, по отдельности или вместе. Кто знает. Кого, по правде, вообще это волнует.

— Это мое место. Навечно. Я прихожу сюда читать. Я даже не могу тебе сказать, сколько книг тут прочел.

— Ты любишь быть один?

— Нет. Никто не любит быть один. Но я научился жить с этим.