Надпись на хорах церкви св. Анны в Елгаве: «Герцог Петр Бирон подвигнул латышей на искусные работы».
В XVIII веке слуг, бежавших впереди кареты, называли скороходами. Перед царской каретой, к примеру, бежало шесть скороходов. Отменным скороходом был Екабс Скангалис, юноша из Видземских (Лифляндских) гернгутеров. В 1739 году его послали в Петербург. Там Эрнст Бирон, фаворит императрицы и фактический правитель России, ласково с ним разговаривал на латышском языке. В 1740 году Екабс получил вольную, побывал в Англии, Голландии, где, между прочим, изданы его воспоминания.
Глава седьмая
Возможно, это смешно, но моим любимым героем был тогда капитан контрразведки Клосс из серийных телепередач. Большой сказал, что в этом пристрастии наглядно проявляются мои восемнадцать лет, мое ребячество, рецидивы пубертации и проч. Во всяком случае руководство к действию так называемых истинных героев мне представляется непритязательным, приглаженным, малоинтересным. Уж тут я ничего не могу с собой поделать: наряду с отвагой, хладнокровием, предприимчивостью меня всегда восхищало умение решать проблемы комплексно, мыслить аналитически, предугадывать события. Ничего недостижимого тут нет. При желании даже сальто на канате можно научиться делать. Зелма, например, уверяла, что смотреть собеседнику в оба глаза одновременно попросту невозможно. А я могу. Согласен с мнением Большого: все зависит от задач, которые перед собою ставим.
Еще не поступив на физмат, я совершенно точно знал: посвятить все время занятиям означало бы работать с коэффициентом полезного действия парового котла. А потому решил, что буду не только учиться, но еще и работать в лаборатории какого-нибудь института или что-то в этом роде. Скажем, на полставки, три раза в неделю. Разумеется, у этих планов имелась и материальная подоплека. Стипендия не покрывала моих статей расходов, хотя мать не требовала от меня ни копейки. Достаточно и того, что я второй десяток лет жил на ее полном иждивении. Просить у нее денег на книги, пластинки, магнитофонные ленты и прочее я попросту не мог себе позволить, не рискуя потерять элементарное уважение к себе.
Название института, в который я поступил на работу, позволю себе опустить. Почему? Не хочу, чтобы мои суждения получили то или иное толкование, это не входит в задачу данного сочинения. Первое место работы. Первый трудовой коллектив. Наивно думать, что мои разрозненные впечатления смогли бы дать мало-мальски объективное представление о положении дел в институте. Если же они действительно что-то отражают, то главным образом мое тогдашнее мировосприятие.
Поразила общая атмосфера одержимости. Я это сразу почувствовал: обмеры, мне порученные, я мог производить в любое время — рано утром или поздно вечером; практически лаборатория работала по субботам и воскресным дням, что было улажено полуофициально.
Моему непосредственному начальнику Индулису было двадцать семь лет. Из-за его дремучей бороды и лысины хотелось дать больше. Он во всем сомневался, все отрицал, отвергал. Как легенду рассказывали о том, что в загсе на вопрос, согласен ли он жениться, Индулис будто бы вместо обычного «да» ответил «почему бы нет».
Одну из наших бесед могу воспроизвести довольно точно, ибо успел ее записать.
— Отметь показания датчиков, и порядок. Но главное, не пытайся себя убедить, будто что-то в этом понимаешь. Кое-что начнешь смекать, когда по данному вопросу переваришь семьдесят четыре книги и несколько сот журнальных статей.
— Чем вы занимаетесь? — спросил я.
— Практически ничем.
Я вежливо промолчал, стараясь понимающе улыбаться.
— Ну, чтобы это звучало более солидно, скажем так: нулевыми частицами.
— Очевидно, это не так уж мало.
— В рамках квантового поля даже слишком много.
— А что конкретно вы ищете?
— Поисками занимается милиция. Мы изучаем.
— Велика ли разница?
— Разницы никакой.
— Вне сомнений, очень трудно — от «ничего» прийти к «чему-то».
— Да нет, почему же.
Я снова вымучил улыбку и вежливо помолчал.
— Важно научиться верной системе мышления.
— Следовательно, требуется опыт.
— Применительно к нам: требуется от опыта освободиться. Мыслить, не поддаваясь инерции.
Большинство сотрудников относилось ко мне превосходно. То есть не относилось как-то особенно. Просто воспринимало мое присутствие как нечто само собой разумеющееся. Более того, считало своим, и точка. Если я проявлял интерес — были отзывчивы, благожелательны, когда же я молчал и делал вид, что никого не замечаю, и на меня не обращали внимания.
Но иной раз приходилось получать неожиданные тумаки, которые, должен признаться, основательно охлаждали мой радостный пыл. К тому же меня поразило открытие: куда больнее откровенной грубости, пренебрежения било по самолюбию сравнительно вежливо оформленное недоверие.
Этим особенно славился чем-то всегда озабоченный Рудольф Иванович Умбрашко. Любой вопрос, самая скромная любознательность, безразлично по какому поводу, вызывали в нем подозрение, недоумение: с какой стати это вас интересует? Какое это имеет отношение к вашим служебным обязанностям? То, что положено знать, вам разъяснят…
Идею недоверия воплощала и старший научный сотрудник Шварте. Разница заключалась лишь в том, что Умбрашко своим недоверием размахивал, как неандерталец каменным топором, всегда готовый двинуть прямо по лбу, а Шварте обожала расставлять хитроумные капканы.
За глаза ею возмущались или потешались над нею, но стоило появиться самой Шварте — и тотчас любезные лица, елейные улыбки. Поскольку у нее были какие-то родственные корни с ливами, то в любой обращенной против себя критике она усматривала буржуазный национализм, если ее критиками были латыши; великодержавный шовинизм, когда противной стороной оказывались русские; сионизм, если евреи, и т. д. Шварте строчила жалобы в вышестоящие инстанции, играя на самых актуальных и действенных струнах. И почти всегда добивалась своего. Ее наскоки с боевых общественно-прогрессивных позиций оказывались настолько точно рассчитанными, ее выступления были так хорошо спланированы, что оставалось лишь удивляться, какие страшные ошибки были бы допущены, не прояви своевременно Шварте в своем принципиальном благородстве необходимую бдительность. Даже в тех случаях, когда ее подвохи и каверзы были видны невооруженным взглядом, отвечать на звонки, письма и телеграммы для начальников различных рангов было делом столь хлопотливым, что в них постепенно выработался этакий комплекс Шварте: лишь бы все не началось сначала, лишь бы опять не погрязнуть.
— Этой дамочки остерегайся, — бурчал спокойно в бороду Индулис. — Тебе на голову помочится да еще осведомится, не зябко ли. Жутко в себе уверена. «Село Степанчиково» читал? Так вот для твоего сведения: Фома Фомич в юбке.
С виду в ней ничего грозного. Дородная, медлительная. Всегда на устах сладкая улыбочка, а говорит, как будто запыхалась, и голос вроде бы слегка придушенный. Как-то перехватив меня в коридоре института, еще издали остановилась, раскинула руки.
— Калвис, зайдите ко мне, зайдите, не погнушайтесь. Вы своим начальником довольны?
— Очень доволен, — ответил, сделав упор на «очень». Во-первых, потому что в самом деле был доволен и, во-вторых, знал: этим досаждаю Шварте. Ее неприязнь к Индулису ни для кого не была секретом.
— Я тоже считаю, вам повезло. О-о-очень повезло. Индулис чрезвычайно талантливый, необычайно способный. Только не кажется ли вам, что он несколько похож на битников шестидесятых? По своей внешности и рассуждениям. Неизжитая инерция…
— Что-то не замечал.
— А вообще он очень мне нравится. Да ну зайдите же ко мне, не погнушайтесь. Послезавтра у нас собрание. Есть вопрос, по которому все должны высказаться.
В конце года стали делить премии. Не знаю, как получилось, но фамилии Шварте в списке не оказалось. Зато фамилия Индулиса в нем значилась. В тот же день старшая научная сотрудница опять меня перехватила в коридоре. Честное слово, не знаю, как она ухитрялась выныривать в нужный момент, — я уже говорил, что в институте появлялся трижды в неделю, причем в разные часы.