— Только не забудьте напомнить! — Личико Титы выглянуло из-за притворенной парадной двери, — Вот увидите, мировая гимнастика!
Турлавы пользовались так называемой «малой дверью», или черным входом, хотя и вход и дверь были вполне нормальные. Скорей уж «зеленым ходом», потому как дверь была выкрашена в зеленый цвет, а летом еще и увита зеленеющей виноградной лозой.
Дверь открылась легко и бесшумно. Но тотчас слух резанул чей-то истошный вопль, потом грянул оркестр, хор заголосил, — пели по-английски, — тягуче, с надрывом взывая: «И-у-да! И-у-да!»
Он был ужасно голоден. В прихожей, еще у вешалки, обычно по запаху определял, что будет на обед. Сегодня пахло кислыми щами. Из кухни вышла Ливия.
— А я и не слышала, как ты вошел.
Поднялась на цыпочки, чмокнула в щеку.
— Фи, какой ты мокрый, — проговорила она с притворным неудовольствием.
— Просто обросел немного для свежести.
— Будто у тебя нет зонта.
— Ты когда-нибудь видела милиционера с зонтом?
— При чем тут милиционер?
— Меня тоже никто не видел с зонтом. Традиция!
Он осторожно взял Ливию за нос и нежно подергал. Очень приятно было подержаться за ее тупенький нос. Такой уютный нос. Уютные плечи. Уютная талия. Никаких особых красот во внешности жены он никогда не искал. Она была как бы частью его самого. (Для нас ведь безразлично, скажем, красивы или некрасивы наши легкие.) Он не помнил, чтобы когда-нибудь был в нее без ума влюблен, чтобы она возбуждала в нем страсть и страдание. Она у него просто была, была уже от рождения, как были руки и ноги, глаза и уши. Хотя это и расходилось с фактами. Они познакомились сравнительно поздно — он тогда заканчивал институт.
— Вита уже дома?
— У Виты гости, ее сокурсники.
— Сокурсники?
— Чему ты удивляешься? Молодежь — хотят повеселиться.
— Понятно. И непременно в моей комнате?
— Вита решила, у тебя там попросторней, можно потанцевать.
— Стало быть, мне до полуночи сидеть на кухне.
— Навряд ли. С танцами у них что-то не ладится.
— Так я могу зайти к себе в комнату?
— Иди, иди, побеседуй с молодежью.
— Как же, нужен я им.
— По крайней мере поздоровайся.
— К чему такие церемонии.
— Ну, зайди, не капризничай.
— А ты не можешь без организационных мероприятий?
— Полюбезничай с ними. Многие у нас впервые.
— Не очень-то полюбезничаешь на голодный желудок.
Он даже не старался скрыть досаду. Скорей всего, и не сумел бы скрыть, если бы и хотел, потому что никак не мог понять, над чем он, собственно, язвит. Мелкие неудобства его обычно мало трогали. Так что же? Нарушены его планы, намерения? А-а, вот это уже посерьезней, это всегда его раздражало! Ведь он еще собирался поработать. Само собой, теперь это отпадало.
О чем мне с ними говорить, раздумывал он, сердито поглядывая на Ливию. Та делала вид, что ничего не замечает, преспокойно наливала суп в тарелку. Почему я должен к ним идти, повторял он про себя с почти мальчишеским упрямством, не пойду, и все.
Сокурсники Виты… Солидно звучит! Интересно, а как называют тех, кого в один и тот же день снимают с конвейера родильного дома и которые целую неделю сообща оглашают криком палату новорожденных? Он до сих пор не мог забыть картину, увиденную им через застекленную стену, когда ему впервые показали дочь: на длинных тележках, совсем как белые батончики, лежали в ряд плотно спеленатые младенцы. Горластая подобралась компания. Сейчас они берегли свои глотки, заставляя надрываться магнитофон. Спеленатые белые батончики постигали нынче премудрости высшей математики. А он помнил то время, когда они зубрили таблицу умножения. Он выходил к ним «побеседовать», приклеив длинную бороду, напялив шубу, разукрашенную звездами, и они глазели на него, разинув рты от изумления, и веря и не веря в бутафорские доспехи Деда Мороза. Они встречались, когда класс выезжал на экскурсию в Сигулду, Тарту или в Эргли. И чего только не случалось в такие поездки! Кто-то вывихнул ногу, кому-то соринка попала в глаз, у кого-то живот разболелся, находились и такие, кто ухитрялся заблудиться, потеряться и снова найтись. Потом подошла пора баловства сигаретами, пора, когда ломается голос, отращиваются длинные волосы, когда стремятся вырядиться как можно почудней. Этот период отлился в крылатую фразу в одном из школьных сочинений Виты: «От огородного пугала Эдмунд отличается лишь тем, что может размахивать руками». Взгляды меняются, ни одно суждение не вечно. В десятом классе это огородное пугало довольно часто провожало Виту домой. Вита, правда, продолжала над ним подтрунивать: «Отчего не использовать рабочую силу, полная выкладка ученика средней школы весит столько же, сколько ноша доброго осла». Подобные насмешки не стоило принимать за чистую монету. Насмешки могли быть началом чувств, пожалуй даже формой их проявления. Он сам когда-то в школе трепал за косы и норовил позлить тех девчонок, которые ему нравились. Зарождавшаяся нежность почему-то проявлялась в озорстве, желание понравиться выражалось во всяческих выходках и проделках. Но они как будто уже миновали эту фазу развития. Со студентами Турлав имел дело на заводе. Довольно дифференцированная группа, кое-кто из них дорос, пожалуй, до того, что его можно причислить к племени homo sapiens. Немало, однако, было и таких, кто, слегка освоив свое дело, как личности упрямо оставались на пороге века неандертальцев.
За Виту он был спокоен. Ее развитие протекало ровно, без крутых поворотов и зигзагов. С девочками вообще как будто проще. Меньше метаний, больше усидчивости. Все предметы в школе давались одинаково хорошо. И бог знает в какие бы отрасли знания не занесли ее модные поветрия, если бы он не стоял за точные науки вообще и физику твердых тел в частности. То, что Вита поступила на физико-математический факультет, было естественным продолжением той линии интереса, которая переходила уже теперь в третье поколение: дедушка — школьный учитель математики, папочка — инженер, дочка туда же, в науку. Да хотя бы учительницей…
По квартире по-прежнему разносились истошные вопли магнитофона вперемежку с живыми голосами.
На какой-то миг он заколебался — просто ли войти или сначала постучать. Все же постучал, это можно было расценить и как шутку: слегка стукнул согнутым пальцем и тотчас, не дожидаясь ответа, раскрыл дверь.
Торшер был прикрыт пестрой шалью, на столе горела свеча, клубами плыл сигаретный дым. Пахло кофе. Разговоры разом примолкли. В обращенных к нему взглядах сквозило притушенное веселье.
— Добрый вечер, — сказал он, разыгрывая легкое удивление. — Что это вы сидите в потемках! Или столоверчением занимаетесь?
— Ничего похожего, папочка! Тут Эдмунд свой интеллект упражняет. Защищает гипотезу тепловой смерти: температура Вселенной со временем-де уравняется и упадет до абсолютного нуля.
Вита говорила громко, несколько даже развязно, словно нарочно стараясь казаться бесцеремоннее, грубее, чем была на самом деле. И Эдмунд здесь. Ну, все понятно!
Кто-то догадался выключить магнитофон. Не очень-то в таком шуме побеседуешь. Они поглядывали на него выжидательно, с любопытством. Может, он ошибался, но ему показалось, что смотревшие на него молодые люди выражали примирение с неизбежным, чувство очевидного превосходства и слегка прикрытую добродушную усмешку — давай, дядя, выкладывай, что там у тебя, немножко можем послушать. И они не знали, как им держаться — встать или продолжать сидеть. Парни казались большими, неуклюжими, их обтянутые брюками колени вздымались вокруг низкого столика, словно противотанковые надолбы.
— Присаживайся, папочка, побудь с нами, — ворковала Вита, юля вокруг него. — Можем угостить тебя кофе, ничего более стоящего у нас нет.
— Понятно, — сказал ухмыляясь он, — первая степень остывания? Так как же себя чувствуют новоиспеченные студенты?
— Нормально, — отозвался Эдмунд, с удовольствием поглаживая свои длинные, светлые усы. — Не успели очухаться, а уж первая сессия катит в глаза.