Кроме воспоминаний императрицы, для характеристики личных свойств Петра III обычно привлекаются без особой критики записки Е. Р. Дашковой и А. Т. Болотова. Интересные сами по себе, они не менее пристрастны. При чтении их создается впечатление, что и спустя многие годы авторы этих записок настолько ослеплены ненавистью к свергнутому императору, что не замечают явных несообразностей в своем изложении. Вот лишь один пример: обвиняя Петра III в пристрастии к Фридриху II, Е. Р. Дашкова сама отзывается о прусском короле с исключительным пиететом, характеризуя его как «самого великого государя» [59, с. 76].
Недоумение второе, возникающее в этой связи. Почему-то развернутый критический, а главное — сопоставительный анализ текста названных и других источников, исходивших из среды политических и личных противников и недоброжелателей Петра III, остается, как правило, в стороне. А извлекаемые отсюда сведения обычно воспринимаются как истинные, не нуждающиеся в особой проверке. Но ведь давно отмечено, что тот или иной характер оценки Петра III в значительной мере определяется позицией писавших о нем.
Призывая к исторической справедливости, Н. М. Карамзин еще в 1797 г. со страстной запальчивостью заявлял, что «обманутая Европа все это время судила об этом государе со слов его смертельных врагов или их подлых сторонников. Строгий суд истории, без сомнения, его упрекнет во многих ошибках, но та, которая его погубила, звалась — слабость…» [97, с. 126–127]. Сказано, возможно, сильно, но в основе своей верно. Но как раз с критическим анализом привлекаемых источников дворянская и буржуазная историография и публицистика не спешили.
С тех пор в этом смысле мало что изменилось. Почти не учитываются, в частности, социальное положение, круг общения и политическая ориентированность современников, писавших о Петре Федоровиче. Так, Е. Р. Дашкова не скрывала чисто женской неприязни к своему крестному отцу, фавориткой которого была ее родная сестра Елизавета Воронцова. Или А. Т. Болотов. Он, по собственному признанию, еще при жизни императора близко сошелся в Кенигсберге с Г. Г. Орловым, который ласково называл его «Болотенько» [44, с. 214]. Но ведь Г. Г. Орлов не только (как и Дашкова) участник заговора. Он и любовник Екатерины, отец ее сына А. Г. Бобринского, родившегося, кстати сказать, в апреле 1762 г., т. е. за добрых два с половиной месяца до переворота, стоившего Петру жизни.
Вообще, далеко не всякий современник — очевидец событий, о которых сообщает. Так, подробно описав сцену, когда подвыпивший император якобы встал на колени перед портретом Фридриха II и назвал его своим государем, все тот же А. Т. Болотов честно признается: «…самому мне происшествия сего не случилось видеть… а говорили только тогда все о том» [44, с. 233]. А говорили и в самом деле тогда многое — эпицентром был круг придворных, подготавливающих исподволь свержение царя. Поэтому многие рассказы такого рода представляют собой, строго говоря, типичные политические анекдоты. Наконец, немалая часть дискредитирующих Петра Федоровича слухов носила характер сугубо интимный, донесенный лишь мемуарами Екатерины, что, по сути дела, исключает возможность их проверки[2].
Недоумение третье. Сторонники традиционной версии, подмечая любые мельчайшие детали, отрицательно характеризующие Петра III, игнорируют положительные отзывы о нем, встречающиеся даже у таких авторов, как А. Т. Болотов и Е. Р. Дашкова. Одновременно его как бы отлучают от курса, проводившегося его правительством. Ссылки на то, что не сам Петр III, а лишь от его имени действовала группа даровитых сановников, скажем Д. В. Волков, А. И. Глебов, Воронцовы, при ближайшем рассмотрении повисает в воздухе — это очередное заблуждение, очередной миф. Мы убедимся в этом, знакомясь с архивными документами, из которых следует, что взгляды Петра Федоровича по ключевым вопросам политики сложились в общих чертах до его вступления на всероссийский престол.
И наконец, последнее недоумение — оценка личности и действий Петра III ограничено в буквальном смысле слова пределами Российской империи. В стороне остается сложная международная обстановка на завершающем этапе Семилетней войны: умалчивается о стремлении политиков Австрии и Франции — стран, союзных с Россией, добиться за ее спиной сепаратного мира с Пруссией; упускается из виду и то, что, взойдя на российский престол, Петр Федорович продолжал оставаться правящим герцогом Шлезвиг-Гольштейна (собственно — только Гольштейна, поскольку Шлезвиг к тому времени на протяжении нескольких десятилетий пребывал под датской оккупацией). Все это порождало непростые коллизии, которые не укладываются в банальную схему обвинений Петра III в заключении предательского мира с Пруссией. Отчасти к этой теме нам еще придется вернуться. Пока же обратим внимание на необъяснимые ошибки, которые в трактовке упомянутой проблематики постоянно воспроизводятся. Например, в очерке Л. И. Гинцберга, посвященном Фридриху II, неверно называя дату смерти Елизаветы Петровны (она скончалась не в январе 1762 г., а 25 декабря 1761 г.), автор, что по меньшей мере спорно, полагает, что будто бы Екатерина II, «хотя и она была немецкого происхождения» (словно в этом дело!), «отказалась от заключенного ее незадачливым мужем союза с Фридрихом II». В этом автор усматривает нечто большее — проявление «неприязни», которую-де Екатерина II «не могла не испытывать» по отношению «к прусским монархам» [54, с. 110–111]. Что собой представляла ее «неприязнь» к Фридриху, мы еще увидим. Но спустя всего два года, когда пропагандистский шум в Петербурге утих, Екатерина подписала с тем же Фридрихом Прусским новый союзный договор, ряд статей которого, кстати сказать, повторял пункты «предательского» договора Петра III. Но говорить об этом тоже не принято. Наоборот, фактически изолируя оба договора друг от друга, пишущие о внешней политике свергнутого императора в разоблачительном ключе либо умалчивают об акции 1764 г., либо трактуют ее, но уже без эпитета «предательская» как «первый шаг в создании Северной системы» [52, с. 110]. При этом действительные заслуги в ее разработке выдающегося русского дипломата Н. И. Панина автоматически как бы включаются в актив Екатерины II. Странная забывчивость, не правда ли?
Да, поистине велика бывает цена предвзятости, ибо неправда, даже многажды повторенная, все равно никогда не сделается правдой. Зато она способна породить и порождает искажения; в тенеты неправды попадаются ее инспираторы и их доверчивые современники. Нечто похожее произошло с описанием внешности Е. И. Пугачева, выступившего в роли Петра III.
Естественное его обозначение в правительственных актах как «злодея» психологически нуждалось в создании соответствующего образа. Уже в прокламации Оренбургского коменданта И. А. Рейнсдорпа от 30 сентября 1773 г. Пугачев описывался как беглый казак, который «за его злодейства наказан кнутом с поставлением на лице его знаков». Эта фантастическая подробность даже подтверждалась свидетельствами некоего солдата-перебежчика. Неловкая выдумка оказалась нáруку повстанцам: ссылаясь на нее, они доказывали «истинность» Петра III — Пугачева. И сам он, согласно протокольной записи допроса в Яицком городке, вспоминал 16 сентября 1774 г.: «Говорено было, да и письменно знать дано, что бутто я бит кнутом и рваны ноздри. А как оного не было, то сие не только толпе моей разврату не причинило, но еще и уверение вселило, ибо у меня ноздры целы, а потому еще больше верили, что я государь» [64, с. 403; 117, № 4, с. 117]. Как видно, пресловутая стереотипность мышления с сопутствующими образными представлениями сбивала с толку и в этом случае.
Петр III. Портрет кисти А. И. Антропова. 1702 г. Из собрания Загорского историко-художественного музея-заповедника.
Между тем наиболее четкое описание внешности героя легенды и его носителя дал A. С. Пушкин. «Государь Петр III, — писал он, — был дороден, белокур, имел голубые глаза; самозванец был смугл, сухощав, малоросл» [133, т. 9, ч. 1, с. 394].
2
Немало подобных непроверяемых деталей, касавшихся поведения Петра Федоровича, вошли в книгу очевидца переворота, секретаря французского посланника в Петербурге К.-К. Рюльера «История и анекдоты революции в России в 1762 г.». Судьба этой нашумевшей в Европе книги, изданной типографским способом по взаимной договоренности сторон лишь в 1797 г., после смерти Рюльера (1791) и Екатерины (1796), — предмет особого разговора. Здесь лишь отметим, что в нескольких случаях, касавшихся преимущественно отношений между Петром и Екатериной, Рюльер прямо ссылался на императрицу как на источник своей осведомленности. При этом прослеживается и почти текстуальное совпадение Рюльера с записками Екатерины, державшимися в секрете. Это делает особенно актуальным источниковедческий анализ зависимости текста французского очевидца от мемуаров императрицы. К сожалению, этот аспект изучен недостаточно, нет комментария на этот счет и в перепечатке «Истории» Рюльера (в книге: «Россия XVIII в. глазами иностранцев». Подготовка текстов, вступительная статья и комментарии Ю. А. Лимонова. Л., 1989. С. 261–312). Едва ли можно согласиться с публикатором, объясняющим столь запоздалое появление русского перевода тем, что «фактическая основа книги была далека от официальной версии событий 1762 г.» (с. 9). По нашему мнению, наоборот, во многих отношениях позиция Рюльера вписывалась в концепцию С. М. Соловьева и последующей историографической традиции. Вместе с тем Рюльер в случаях отхода от екатерининской версии привел немало фактов отрицательного отношения в народе к перевороту 1762 г.