В очередном письме от 4 ноября говорилось о раскрытии заговора гвардейцев для свержения Екатерины и «превращения этой империи в республику», т. е. в выборную монархию, причем «одни делали ставку на принца Ивана, а другие на великого князя» (Павла Петровича) [33, л. 61]. Сведения такого рода подтверждаются и другими, современными им источниками. Примечательно, что в те же дни в Петербург поступило донесение из Вены от 3 ноября/22 октября, согласно которому Фридрих II будто бы строил планы возвести на российский престол Ивана Антоновича [1, 1762 г., № 399, л. 131–146]. Все это отражало не столько определенную заинтересованность зарубежных сил, сколько общую политическую неустойчивость режима Екатерины II.
Действительно, с самого начала сосуществование двух законных претендентов — Петра и Ивана — в государственных расчетах и в обыденном сознании и в России, и за рубежом рассматривалось в качестве своеобразного политического противовеса: увеличение шансов одного из них автоматически влекло за собой уменьшение шансов другого. Но при любой комбинации для Екатерины места, не было. Давно уже стало ясно, что решение коллизии, порожденной петровским указом 1722 г., лежало на путях силы, а не права, поскольку иначе, чем силой, право не могло утвердиться. И Екатерина поставила между силой и правом знак равенства. Иными доводами для захвата и удержания власти она не располагала. Но над моральными последствиями своих действий она не была властна.
«Что за зрелище для народа, — приводил А. И. Герцен слова тогдашнего французского посла в Петербурге, — когда он спокойно обдумает, с одной стороны, как внук Петра I был свергнут с престола и потом убит, с другой — как правнук царя Иоанна увязает в оковах, в то время как Ангальтская принцесса овладевает наследственной их короной, начиная цареубийством свое собственное царствование» [53, т. 14, с. 372–373]. Народ, не зная всех деталей закулисной борьбы, видел общую панораму происходивших событий. И делал из увиденного собственные выводы.
Из екатерининских манифестов конца июня — начала июля 1762 г. народ узнавал, что думают, а точнее сказать, как правящие верхи понуждают думать о прошлом и начавшемся новом правлении. Но думал по-своему и народ. И чем более он думал, тем менее верил правительственной риторике. Нет, не напрасно назвал Ф. Энгельс июньские события «низостью» и «дрянью» [170, с. 282]. Официальная версия этих событий стала вызовом, столкнувшись с которым народная культура попыталась выработать собственный ответ, разумеется, на уровне массового политического сознания той эпохи, т. е. в рамках наивного монархизма.
Дело в том, что при нарушении естественного родового порядка наследования престола, по верному замечанию Б. А. Успенского, «тот, кто реально занимает царский трон, может в сущности сам трактоваться как самозванец» [149, с. 206]. Но как раз это нарушение и юридически, и фактически составляло важнейшую особенность прихода к власти Екатерины II. Именно в эти дни конца июня и начала июля 1762 г. берут истоки народные представления о Екатерине II как о царице «ложной», фактически — самозванной. В народном сознании тех лет она нередко рисовалась самозванной правительницей иностранного происхождения, приносящей вред России. «Что ныне над народом российским сочиняетца иностранным царским правительством, хотят российскую землю раззорить и привесть в крайнюю нужду, однако, сколько потерпят, а Россию не раззорят. Токмо не будет ли им самим раззорения, а уже время наступает к бунту… а государыню выслать в свою землю», — говорилось, например, в подметном письме, появившемся в июне 1764 г. [141, с. 67].
За этим нет нужды усматривать, а тем более выискивать некие националистические, а тем более антинемецкие аспекты народного сознания. Конечно, Екатерина II была немкой. Но ведь подметное письмо, осуждавшее ее, было составлено в пользу шлиссельбургского узника: «А надлежит царским престолом утвердить непорочного царя и неповинного Иоанна Антоновича, и вся наша Россия с великим усердием и верою желает присягать».
Хотя о его немецком происхождении было хорошо известно, это не помешало тому, что не только в дворянских кругах, но и в народе еще во времена Елизаветы Петровны циркулировали слухи в пользу свергнутого императора и его родителей. Из дел Тайной канцелярии, на которые ссылался В. В. Стасов, видно, что, при всей путанности подобных слухов, они носили оппозиционный характер. В 1754 г., например, поступил донос на копииста вотчинной коллегии и мясника, которые вели такой разговор: «Вот как ныне жестоко стало! Как была принцесса Анна на царстве, то в России порядки лучше нынешних были, а ныне все не так стало, как при ней было; слышно, что сын принцессы Анны, принц Иоанн, в российском государстве будет по-прежнему государем» [8, л. 69]; изредка поминался и его отец, которого на русский манер часто называли «принцем Антонием», и то относились к нему сочувственно, то не очень. В 1747 г. некий крепостной был бит кнутом и сослан на каторгу за то, что, рассказывая об аресте Антона Ульриха, добавлял: «А нынешняя государыня не лучше его, она такая же дура» [8, л. 68]. Наоборот, ссыльный колодник предвещал в 1752 г. скорый конец Елизаветы Петровны и возвращение «Антония Урлиха» на всероссийский престол: «и будет он по-прежнему» [8, л. 68 об].
Судя по всему, в 40—50-х гг. XVIII в. создавались условия для зарождения двух легенд — о Иване III, уже находившемся до того короткое время на троне, и о Петре Федоровиче, на него еще не вступившем. Легенды эти, отразившие идеализированные представления о них, не только сосуществовали, но и воспринимались как альтернативные. Так, в 1754 г. были сосланы титулярный советник Позняков с женой и корабельный подмастерье Острецов за рассуждения о приходе к власти либо Петра Федоровича, если Разумовским не удастся его «оттереть от наследства», либо Ивана Антоновича [8, л. 68 об. — 69]. Под воздействием легенды о нем, как считает К. В. Чистов [159, с. 133], в ночь с 4 на 5 июля 1764 г. подпоручик В. Я. Мирович предпринял неудавшуюся попытку освободить из Шлиссельбургской крепости Ивана Антоновича. По убедительному мнению В. В. Стасова, эта акция была по инициативе Екатерины II спровоцирована, по-видимому, Н. И. Паниным.
Однако в результате комплекса рассмотренных выше причин силу набирало самозванчество под именем не Ивана Антоновича, а Петра Федоровича. Его идеализация, начавшаяся примерно на рубеже 40—50-х гг., приводила к акциям, нежелательным не только для Елизаветы Петровны, но и самого наследника. Так, в 1749 г. был схвачен подпоручик Иоаоаф Батурин и вместе со своими единомышленниками подпоручиком Тыртовым и суконщиком Кенжиным заключен все в ту же Шлиссельбургскую крепость (Ивана VI там еще не было). Батурин обвинялся в том, что предложил Петру Федоровичу возвести его на престол, подговорив «всех фабричных и находящийся в Москве Преображенский батальон и лейб-компанцев» («мы заарестуем всех дворян») [143, с. 278].
Но ведь и Петр Федорович был по отцу немцем. Это не мешало народному сознанию считать его не «чужим», как Екатерину, а «своим». Сошлемся на любопытный пример, из которого видно, что немецкое происхождение Петра III при этом не только не затушевывалось, но, наоборот, подчеркивалось. В 1776 г. в Шлиссельбургскую крепость был доставлен солдат Иван Андреев, настойчиво заявлявший, что является сыном Петра Федоровича, которого он называл даже не великим князем или императором, а «голстинским принцем». Эту «тайну рождения» ему якобы открыл крестьянин деревни Крестово Олонецкого уезда Андрей Зиновьев, у которого он воспитывался в детстве. Андреев просил разрешения уехать в свое отечество — в Голштинию [109, с. 315–322].
Свои «немецкие» черты в той или иной форме подчеркивали некоторые самозванцы, выступавшие в 60—70-х гг. под именем Петра III. Наиболее сознательно и последовательно делал это Е. И. Пугачев. Так, он распространял слухи о «знании» им немецкого языка, проявлял определенное внимание к поволжским немцам-колонистам, воззвания к которым от его имени иногда составлялись по-немецки, использовал, пусть и короткое время, гольштейнское знамя из Ораниенбаума, что сильно обеспокоило Екатерину II, и т. д. Точно так же лица, общавшиеся в Черногории со Степаном Малым, отмечали, что он в ряде случаев носил «немецкий» костюм и наряду с другими языками говорил по-немецки. А отдельные его собеседники, скорее всего под гипнозом собственных представлений о реальном Петре III, даже усматривали в лице Степана Малого «немецкие» черты. Стало быть, в вопросе отношения к Екатерине II и Петру III их немецкое происхождение определяющей роли не играло. Народному сознанию представлялось важнее установить не национальность, а меру «истинности» или «ложности» монарха.