Отчего же так непоправимо пересыхают духовные источники, питающие жизнь народа? Когда видишь на городской улице восемнадцатилетнего юношу, видишь загрубелые рубцы, в какие обратилась его жизнь, и вспоминаешь, каким он был десять лет назад, восьмилетним ребенком, понимаешь, что произошло, хотя причина остается скрытой. Понимаешь, что в какой-то час жизнь этого юноши остановилась в своем развитии и пошла рубцами; и чувствуешь: если бы только найти причину и лекарство, можно бы понять природу крутых переломов в жизни человеческой.
Должно быть, и в Либия-хилле настал час, когда жизнь остановилась в своем развитии и пошла рубцами. Но ученые-экономисты об этом не тревожатся. Для них это — из области метафизики, их это только раздражает, они не станут ломать над этим голову, они желают заключить истину в тесный загончик, огородить ее колышками из фактов. Напрасный труд. Ссылками на таинственные сложные хитросплетения кредитной системы, на политические и коммерческие интриги, на неустойчивость ценных бумаг, на опасности инфляции, спекуляций и шатких цен либо на процветание и падение банков объясняется далеко не все. Даже собранные все вместе, эти факты не дают ответа на вопрос. Ибо тут есть и еще что сказать.
Так и с Либия-хиллом.
Кто знает, когда именно все это началось? Наверно, когда-то очень давно, в одинокие темные и тихие ночи, когда все жители города лежали в своих постелях и ждали. Чего? Они и сами не знали. Только надеялись: что-то случится — свершится что-то волнующее, неправдоподобное, они вдруг чудесным образом разбогатеют, разомкнется тесный замкнутый круг их жизни и навсегда будет покончено с томительной скукой.
Но ничего не произошло.
Меж тем окоченелые сучья поскрипывали в холодном унылом свете уличных фонарей, и скованный скукой город ждал.
Но порой где-то в глухих проулках открывалась и закрывалась дверь, чуть слышно, крадучись, торопливо шлепали босые ноги, и за старыми потрепанными шторами, на окраине негритянского квартала, давала себе волю мерзкая похоть.
Порой под покровом ночи в гнусных публичных домах — проклятье, удар, драка.
Порой в тишине — выстрел, ночное кровопролитье.
И всегда — тяжкая одышка паровозов, лязг стрелок на сортировочной станции, далеко, у самой реки, и вдруг грохот огромных колес, гул колокола, свист — вопль одиночества, уносящийся на Север, к надежде, к обещанию и воспоминанию о ненайденном мире.
Меж тем сучья угрюмо поскрипывали в окоченелом свете, десять тысяч человек ждали во тьме, вдалеке выла собака, и вот уже часы на здании суда пробили три.
Никакого ответа? Возможно ли?.. Тогда пусть те, кто никогда не ждал во тьме — если такие существуют, — сами найдут ответ.
Но если можно выразить словами то, что говорит душа, если язык может высказать то, что ведомо одинокому сердцу, ответы будут несколько иные, чем те, какие выстраиваются тощими колышками заржавелых фактов. Будут ответы тех, кто ждет, кто еще ничего не сказал.
Под звездной необъятностью горной ночи старик Рамфорд Бленд, тот, что прозван Судьей, стоит в своем кабинете у окна, за которым сгустилась тьма, задумчиво поглаживает запавшие щеки и незрячими глазами смотрит на загубленный город. Вечер прохладен и ласков, и воздух напоен мириадами сладостных обещаний. Незримо связанная драгоценная россыпь огней раскинулась по холмам и ожерельем охватила город. Слепой и не видя знает, что они здесь. Задумчиво поглаживает он запавшие щеки и улыбается своей призрачной улыбкой.
Ночь так прохладна, так сладостна, вот и настала весна. Говорят, в горах еще не бывало такой уймы кизила. Сколько волнующего, потаенного сегодня в ночи — взрыв смеха, и молодые голоса, едва слышные, прерывистые, и танцевальная музыка — как догадаться, что, когда слепой улыбается и задумчиво поглаживает свои запавшие щеки, он видит загубленный город?
Новое здание суда и муниципалитет сегодня великолепны. Вот только никогда он их не видел, их построили уже после того, как он ослеп. Говорят, их фасады всегда подсвечены скрытыми огнями, точно купол Капитолия в Вашингтоне. Слепой задумчиво поглаживает запавшие щеки. Что ж, им и положено быть великолепными, они стоят немалых денег.
Под звездной необъятностью горной ночи слышно: что-то трепещет — шелестит молодая листва. И вокруг корней травы что-то сегодня движется в земле. И под корнями трав, под почвой, под влажной от росы пыльцой едва распустившихся цветов что-то живет и движется. Слепой задумчиво поглаживает запавшие щеки. Да, там, внизу, где бодрствует на страже вечный червь, что-то движется в земле. Глубоко, глубоко, там, где под разрушенным домом порождает движенье неутомимый червь.
Что там сегодня недвижно лежит в земле, там, где бодрствует на страже вечный червь?
По лицу слепого старика скользит тень улыбки. Вечно бодрствует, движется червь, а множество людей гниет сегодня ночью в могилах, и у шестидесяти четырех черепа пробиты пулями. А еще десять тысяч горожан лежат сегодня ночью в своих постелях, и живого в них осталось одна скорлупа. Они тоже мертвы, хотя еще не похоронены. Они мертвы очень давно, они уже и не помнят, что это значит — жить. И пройдет еще много тягостных ночей, прежде чем и они окажутся среди погребенных мертвецов, там, где бодрствует червь.
Меж тем неустанно бодрствует на страже бессмертный червь, а слепой поглаживает запавшие щеки, и медленно отводит свои незрячие глаза, и поворачивается спиной к загубленному городу.
26. Раненый фавн
Через десять дней после краха либия-хиллского банка Рэнди Шеппертон приехал в Нью-Йорк. Он собрался в дорогу неожиданно, не предупредив Джорджа, движимый сразу несколькими побуждениями. Прежде всего надо поговорить с Джорджем — может быть, удастся как-то помочь ему прийти в себя. В письмах Джорджа звучит такое отчаяние, что уже стало за него тревожно. Да и самому необходимо на несколько дней вырваться из Либия-хилла, где все дышит обреченностью, разрушением, смертью. И потом, он ведь теперь свободен, ничего не мешало ему уехать, вот он взял и уехал.
Он приехал рано утром, в самом начале девятого, у вокзала сел в такси, вышел на Двенадцатой улице и позвонил у дверей. Он долго ждал, позвонил снова, и тогда дверной замок щелкнул и он вошел в плохо освещенный коридор. На лестнице было темно, и казалось, весь дом погружен в сон. Шаги гулко отдавались в тишине. Воздух был спертый, застоявшийся, в сложной смеси запахов можно было различить, как отдает ветхим, рассыпающимся в пыль деревом, истертыми половицами и еле уловимо — давней стряпней, давно съеденным варевом. На площадке второго этажа свет не горел, стояла тьма кромешная, — Рэнди стал шарить рукой по стене, нащупал дверь и громко постучал.
Через минуту дверь распахнулась, да так, что ее чуть не сорвало с петель, на пороге, точно в раме, возник Джордж — волосы встрепаны, глаза красные со сна, поверх пижамы наскоро накинут старый купальный халат, — и сощурился, вглядываясь во тьму. Рэнди поразился — Джорджа просто узнать нельзя, а ведь они не виделись всего полгода. Лицо его, в котором всегда сохранялось что-то юношеское, даже детское, стало старше и жестче, морщины — глубже. Тяжелая нижняя губа вызывающе и зло выпятилась навстречу пришельцу, в курносом лице — мрачная бульдожья свирепость.
Оправясь от изумления, Рэнди весело закричал:
— Эй, погоди! Погоди! Не стреляй! Ты меня не за того принял!
Знакомый голос ошеломил Джорджа, не вдруг поверил он своим ушам. Потом широко, радостно улыбнулся.
— Черт возьми! — крикнул он, схватил Рэнди, стиснул его руку, буквально втащил его в комнату, потом чуть отстранил и глядел на него, удивленно и счастливо улыбаясь.
— Так-то оно лучше, — с притворным облегчением произнес Рэнди, — а то я уж было подумал, ты все время такой.
И вот они похлопывают друг друга по спине и, как водится между старыми друзьями при встрече, шутливо переругиваются, поддразнивают друг друга. Но почти сразу Джордж вспомнил — а как там банк? Рэнди рассказал ужасающие подробности катастрофы. Джордж весь обратился в слух. Все оказалось еще хуже, чем он себе представлял, и он закидал Рэнди вопросами. Наконец Рэнди сказал: