Изменить стиль страницы

Великан продолжает что-то плести, двое мужчин и женщина слушают с застывшими улыбками, не отводя глаз от его жирного, круглого лица, и сам он, рассказывая, смотрит только на них, а Шермана не удостаивает ни единым взглядом. Пролетают секунды, Шерману становится беспощадно ясно, что он для них просто не существует. А какому-то жирному провинциальному козлу внимают точно завороженные. Он отпивает три больших глотка джина с тоником.

Рассказ Шэфлетта сводится к тому, что великолепный негр, усевшийся с ним рядом, оказался мировым чемпионом по боксу в «крейсерском» весе Сэмом Ассинором, по прозвищу Убийца Сэм. Шэфлетту слова «крейсерский» вес представляются очень смешными, — хо-хо-хо-хо! — и оба его слушателя-мужчины тоже закатываются таким визгливым смехом, что Шерман и их зачисляет в гомосеки. Убийца Сэм не знал, кто такой Шэфлетт, а Шэфлетт не знал, кто такой Убийца Сэм. Смех в том, что из всех пассажиров первого класса не знали этих двух знаменитостей только сами Шэфлетт и Ассинор! Хо-хо-хо-хо! Хи-хи-хи-хи!.. и вдруг — ага! — на память Шерману как нельзя более кстати приходит одна чрезвычайно ценная деталь: Оскар Сьюдер Оскар — Сьюдер! имя это отозвалось болью, но Шерман не отступает, — Оскар Сьюдер является членом синдиката, который финансирует Ассинора и распоряжается его собственностью. Как удачно он вспомнил! Разговорная находка! С такой можно теперь и в общий разговор ввязаться.

Как только стихает смех, Шерман говорит, обращаясь к Бобби Шэфлетту:

— А вы знаете, что всеми контрактами Ассинора и всем его имуществом, вполне возможно, что и горностаевой шубой тоже, владеет один синдикат бизнесменов в Огайо, главным образом из Кливленда и Коламбуса?

Золотой Пастушок посмотрел на него как на уличного попрошайку.

— Хмм, — вот все, что он произнес в ответ. В смысле, что я, мол, понял, но нисколько не интересуюсь. И снова к той троице:

— Ну, и я попросил, чтобы он подписал мне меню, они там раздают такие карты? И…

Этого с Шермана Мак-Коя довольно. Он снова рвет из-за пояса пистолет осуждения. И поворачивается на каблуке спиной к этой публике.

А они — ноль внимания. И пчелиный зуд не смолкает, отдается в ушах.

Как ему быть дальше? В этом улье он оказался один-одинешенек, и негде голову приклонить. Он только теперь осознал, что здесь все общество разбито на эти кружки-букеты и оказаться вне их — значит, быть отщепенцем, социальным ничтожеством, неудачником.

Шерман начинает озираться. Кто это, вон там? Рослый красивый мужчина, самодовольное выражение лица… окружен кольцом обожания… А! Вспомнил… писатель один… Наннели Войд. Романист… Его как-то показывали по телевидению, отвечал на вопросы… находчиво, язвительно… А это дурачье вон как на него взирает… К их кружку лучше не примазываться… Получится, вернее всего, то же, что с Провинциальным Самородком… А вон там кто-то вроде знакомый… Нет, просто еще одна знаменитость… балетный танцор — Борис Королев… И тоже вокруг восторженные лица… взопревшие от обожания…

Идиоты! Ничтожества! Что за манера пресмыкаться перед танцовщиками, романистами и толстозадыми бабами-тенорами? Ведь они — просто придворные шуты, чья обязанность — развлекать… развлекать Властителей Вселенной, которые стоят у рычагов управления миром… А эти идиоты кланяются им, как посланцам высших сил на земле… А его, Шермана, знать не желают… Им неинтересно, кто он, да и сказать — не поймут, где им…

Он перешел к другой группке… Тут, по крайней мере, обошлось без знаменитостей, нет никакого ухмыляющегося шута в середке… Рассказывает рыжий толстяк, с сильным английским акцентом:

— Он лежит на улице, представляете, с переломанной ногой… — Щуплый парнишка с детским лицом, Генри Лэмб.

Да ведь он пересказывает ту газетную статью! Хотя минутку. «С переломанной ногой»?.. — Лежит и повторяет: «Надо же, какая досада! Надо же, какая досада!» — Нет, это он про какого-то англичанина, ко мне не имеет ни малейшего отношения… Остальные смеются… Среди них — женщина лет пятидесяти, лицо густо покрыто слоем розовой пудры… Смехотворный вид… Стоп! Он же ее знает. Дочь известного скульптора, театральная художница. Как ее?.. Ах да, Барбара Корналья… Двинулся дальше… Один в толпе… Несмотря на все, несмотря на то, что полиция сжимает кольцо, он с болью ощущает свой провал… Как бы сделать вид, будто он нарочно держится особняком, будто он пробирается по улью один-одинешенек просто потому, что так ему больше нравится? А улей все жужжит и жужжит.

Рядом с дверью, за которой скрылись Джуди и Инее Бэвердейдж, стоит старинная консоль и на ней два маленьких китайских пюпитра, на обоих — по красному бархатному кругу, и в прорезях бархата — именные карточки. Карточки указывают, кто где должен сидеть за обедом. Шерману Мак-Кою, йейльскому выпускнику и Львиному отпрыску, это тоже кажется пошлостью. И однако же он стал перед консолью и разглядывает карточки. По крайней мере, можно притвориться, будто занят, будто стоишь в стороне от всех, потому что хочешь знать, как расписаны места за столом.

Столов, выходит, будет два. А вот и карточка с его фамилией: «м-р Мак-Кой». И сидеть ему предстоит — ну-ка, посмотрим — между некоей миссис Ротроут, неизвестно кто такая, и миссис… Раскин! У Шермана екнуло сердце. Неужели… Мария? Не может быть!

Почему же не может? Очень даже может. Как раз на таких обедах и должны бывать Мария и ее богатый малопочтенный супруг. Шерман одним глотком допил джин с тоником и шагнул в соседнюю комнату. Мария! Необходимо поговорить с ней. И необходимо удержать Джуди от нее подальше! Еще только этого не хватало вдобавок ко всему остальному.

Он очутился в гостиной Бэвердейджей, вернее, в салоне, поскольку это помещение предназначалось специально для роскошных приемов. Огромная, просторная комната, но вся набитая мягкими предметами, диванами, валиками, подушками, пуфами, вздутыми креслами с кистями, с каймой, с бахромой… даже стены покрыты какой-то стеганой обивкой в красно-сиренево-розовую полосу. Выходящие на Пятую авеню окна завешаны пышноскладчатыми шторами из той же ткани, они раздвинуты, и виднеется розовая подкладка и полосатая оторочка. И во всем убранстве — ни намека на двадцатый век, даже свет и то лучится лишь из нескольких настольных ламп под розовыми абажурами, так что весь этот мягкий цветной мирок тонет в переливчатой полутьме.