Наши попытки добиться от конвоиров ответов хотя бы на самые невинные вопросы не давали результатов.
Выяснилось, что пленные одного барака изолируются от пленных других бараков, что, конечно, сильно затрудняло возможность установления связи.
Вскоре к нам примкнул четвертый товарищ — Сорокин, с которым мы успели познакомиться в пути. Он так же, как и мы, решил бежать из лагеря во что бы то ни стало.
План в конце концов был выработан не сложный. Ночью мы должны были перерезать проволоку, окружавшую лагерь, убежать в лес и, скрываясь там, двигаться по ночам к Белоруссии.
Мы поручили Петровскому сделать ножницы из двух ножей, которые предварительно нужно было украсть на кухне. Последнюю операцию поручили Грознову и Сорокину.
Мне, наиболее потрепанному, необходимо было окрепнуть, чтобы без риска для товарищей двинуться вместе с ними. После тифа и побоев, так щедро сыпавшихся на меня, я окончательно ослабел.
Рассчитывать на установление диетического режима, способствующего восстановлению моих сил, разумеется, не приходилось.
Я пытался доказать товарищам, что они не имеют права дожидаться меня.
Мои уговоры оказались бесполезными.
Мы порешили энергично заняться подготовительной работой.
Лагерное начальство не рисковало пускать нас в город и не утруждало пока ничем. Времени свободного было хоть отбавляй.
Мы жили, как на необитаемом острове, окруженные злыми церберами.
Совсем близко от нас напряженно бился пульс промышленного города. Днем он представлялся суетящимся муравейником. Передвигавшиеся по всем его диагоналям люди казались безликими. Вечерами город расцвечивался беспокойными огнями. На фоне обычных построек отчетливее выделялись фабричные корпуса, резче звучали гудки и трубы и по-особому воспринимались волнующие ритмы его жизни.
Наши мысли устремлялись к рабочим кварталам, населенным теми, кому предстоят еще великие испытания, кто должен снова накапливать силы для дальнейшей борьбы с угнетателями.
Эти люди были нам близки.
Однажды в бараке устроили поголовный обыск. Наши «вещи» перетряхивали. Допытывались, не видел ли кто газет.
Мы решили, что в городе что-то произошло. Позднее нам удалось узнать, что охрана поймала у входа в лагерь какую-то старуху, которая не могла объяснить, как и для чего она сюда попала. Кое-кому из пленных при этом влетело.
Ранним утром нас будили конвоиры и проверяли «наличность» по списку. Потом бросали по куску хлеба и давали по кружке кипятку. Днем кормили баландой. Ложиться спать заставляли рано.
Дни тянулись мучительно медленно.
Безделие, сперва казавшееся таким желанным, начинало тяготить.
Безрадостное монотонное существование парализовало у некоторых волю к жизни. Не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не умирал. О врачебной помощи, об уходе за истощенными и больными пленниками говорить не приходилось. Даже хоронить их особенно не торопились, и зачастую мертвецы продолжали разделять общество живых в течение одного-двух дней.
По ночам наша четверка, дождавшись, когда все погружалось в сон, когда ослабевала даже бдительность часовых, приступала к беседе. Днем всякое общение друг с другом запрещалось.
Нары в бараке были выстроены в два этажа. Место Петровского находилось наверху в углу, а мы группировались вокруг него. Шепотом сообщали последние известия, делились наблюдениями, занимались «углублением» разработанного плана. Часто до утра рассказывали по очереди о себе, о других, о неизмеримо богатой событиями и встречами жизни.
По обыкновению всех нас побивал Петровский. Запас его историй казался неиссякаемым.
Ножи из кухни все же были украдены, причем товарищи даже перестарались: вместо двух — утащили три.
Вечером того же дня, когда произошло это событие, Сорокин, лежа на нарах, философствовал:
— Эх, сделаем мы прекрасные ножницы, а один нож на всякий случай оставим — если между нами и свободой станет скурве сыне.
Сорокин должен был из старого брезента, который валялся около кухни, съимпровизировать род обуви, без которой наше путешествие было бы затруднено.
Основные условия, необходимые для выполнения задуманного нами побега, как будто складывались благоприятно.
По-прежнему скверно обстояло дело с моим здоровьем: я был вялым, хилым, больше отлеживался на нарах, чем ходил. Стал надрывно кашлять, подолгу пребывал в какой-то нездоровой дремоте, после которой вставал совершенно разбитым.
Мои повторные предложения товарищам не связывать их судьбы с моей вызывали категорический протест.
Спустя две недели после нашего прибытия в Белостокский лагерь пригнали свежую партию пленных красноармейцев.
Сквозь дрему слышу разговор приближающихся людей.
Меня окликает Петровский.
— Посмотри на этого турка, на кого он похож?
Всматриваюсь.
— Шалимов! Да неужели ты?
— К несчастью, это я, Шалимов.
Бросаюсь к нему на шею, обнимаю.
— Шалимыч, рассказывай все о себе, только поскорее. И о фронте. Нет, раньше о фронте, о наших.
— Рассказать не могу, ибо сам не представляю себе точной картины, но все же кое-какие соображения выскажу. Стратег, ты сам знаешь, я не ахти какой, но попробую. Итак, в погоне за противником мы недостаточно укрепляли тыл, у нас было мало резервов, мы слишком растянули фронт. Наши части наступали не цепями, а группами, и поэтому между отдельными участками фронта была плохая связь. Достаточно было противнику сконцентрировать свои войска на одном из участков и оказать нам упорное сопротивление в каком-нибудь пункте, как этим для нас обозначалась угроза, неудача, а для поляков успех. Они это учли. Бросив в наступление свои части на участке восточнее Вильно, они сумели прорвать фронт и пошли гулять в нашем тылу, притом как раз там, где у нас не было резервов. Первый успех их окрылил, вернул им бодрость. Тогда они осмелели и пошли в обход на Вильно, где, к несчастью, был малочисленный гарнизон. Не повезло нам, что называется…
— А как ты попал сюда?!
Наш разговор был надолго прерван. Нового компаньона несколько раз уводили для выполнения необходимых формальностей.
Еще до наступления темноты по всему лагерю замечалось необычное оживление. Прибывшая с новыми пленными партия конвоиров, отпущенная на несколько часов в город, вернулась сильно подвыпившей.
Только мы успели улечься и приготовиться к слушанию Шалимова, неожиданно в барак ворвались десять солдат, открывших беспорядочную стрельбу в потолок и мимоходом ранивших несколько человек.
Такое вступление не предвещало ничего хорошего.
Легионеры, очевидно, с молчаливого разрешения начальства, решили «погулять», отвести свою душу на беззащитных, безоружных «москалях», о которых им наговорили столько страшных и жестоких вещей.
Начали с розысков евреев. Но представителей этой нации в бараке не оказалось, да и во всем лагере не могло быть, так как их ликвидация являлась предметом невинных забав наших посторунков.
Тогда гости занялись изучением физиономических свойств обитателей нар, сопровождая его усиленным рукоприкладством и неистощимым сквернословием.
Шесть товарищей, в том числе и Грознов, были отобраны для завершения расправы на свежем воздухе.
Грознову помогла счастливая случайность. Один из конвоиров оказался знакомым по Волковыску, снабдившим нас хлебом в обмен на ботинки Петровского.
В самый последний момент, уже у выхода из барака, он милостиво сказал собратьям по оружию: «Бросьте его», — и этого было достаточно, чтобы Грознова вновь признали христианином и оставили в покое.
Ночь прошла тревожно. Мы ждали возвращения пьяной компании, до самого утра горланившей песни и творившей бесчинства в других бараках.
— … Так вот, — продолжал Шалимов, — я был направлен на охрану вамишульского участка. Жилось нам неплохо. Немцы не беспокоили, поляков вблизи не было. Словом, было нечто вроде перемирия. Но вот, двадцатого апреля, на нас совершенно неожиданно напал неизвестно откуда взявшийся отряд поляков. Дело было ночью. Я в это время на конюшне задавал лошадям сено. Вдруг услышал крик. Вышел из конюшни, решив, что наши балуются. На меня набросились два солдата, связали и потащили к своему начальству. Там от меня потребовали рассказать подробно о расположении наших красноармейских частей. Забыл вам сообщить, что взят я был в одном белье, а поверх был вот этот армяк. Его я накинул на себя, выходя из избы. Я начал врать: сам я, мол, сын домохозяина, больной, ничего не знаю. Насчет красных говорят, что будто в самой деревне стоят, три роты, а с ними пулеметов видимо-невидимо. Поляки насторожились, начали меня настойчиво расспрашивать о количестве пушек, пулеметов, осведомлялись, есть ли у красных кавалерия, а я вдохновенно врал им почем зря. Говорил, что пулеметов много, а сколько — точно не знаю: каждый день их по нескольку штук на бричках провозят мимо нашего окна. Да и кавалерии изрядно: без конца ездят, сена от нас требуют. «А много кавалерии?» — продолжали свой допрос поляки. «Да человек с тысячу», — брякнул я. Посовещались они немножко, забрали у хозяина той избы, в которую меня приволокли, телегу с лошадью и поехали в противоположную сторону. Но… к моему огорчению, захватили и меня с собой. Это было хуже. Как я ни просил их отпустить меня, плакал, рыдал навзрыд, — ничего не помогло… Сижу с ними — на душе погано. Все думаю, как дурачком мне дальше держать себя, удастся ли и впредь прикидываться… Приехали мы в местечко Кошедары, где помещался штаб полка. Взяли меня там в работу. Учинили допрос по-настоящему. Наговорил я им с три короба. Офицеры говорят: «Шпион, пся крев, расстрелять его!» Но, очевидно, уж больно подействовала на них моя глупость — дальше угроз они не пошли… На другой день получилось в штабе польского полка известие о взятии Вильно. Я про себя крепко выругался, но огорчения своего не показал. «Стало быть, — решил я, — наших ребят, которые стояли в Жослях, Пояцышках и Вамишули, забрали в плен и привезли наверное сюда в Кошедары». Так и оказалось. Когда меня вместе с группой других пленных отправили в тюрьму, а оттуда перебросили к коменданту местечка Кошедары, я очутился среди своих. Мне посчастливилось, били меня сравнительно мало, других же пленных засекали до полусмерти… Ну, а вас как? — спросил Шалимов.