Изменить стиль страницы

Невядомский, как оказалось, симулировал свою болезнь в госпитале, жаловался на суставный ревматизм, якобы лишавший его возможности ходить. Он успел шепнуть Петровскому, что будет аккуратно выходить на прогулки в сад, куда просил и нас по возможности пробираться.

В этой короткой беседе Петровский, однако, не выдал себя до конца.

Но Невядомский не нуждался в подробностях, — и ни о чем не спрашивал.

Очевидно, успел себе составить о нас верное впечатление.

Жить нам стало в больнице легче. Как-никак мы были уже не одни.

Встреча с Невядомским состоялась в саду через два дня. Его вновь вывели на прогулку. Из двух конвоиров, сопровождавших его, на этот раз один оказался знакомым. Нам собственно хотелось вести разговор, пусть даже на эзоповском языке, на более близкие темы. Мы бы, конечно, друг друга великолепно поняли.

Новый конвоир производил впечатление человека грамотного и смышленого. Кто его знает, чем он дышит — это заставляло нас быть настороже. Второй — наш земляк — добродушный крестьянский парень, если не охотно, то во всяком случае без всякого увлечения выполнял при Невядомском обязанности стража. Шинель на этом конвоире сидела мешковато; в сапогах он буквально утопал, так велики они были; вся его фигура не давала впечатления той молодцеватости и выправки, которой так старались добиться от польских солдат-крестьян буржуазные панские офицеры.

Считаясь с тем, что один из конвоиров не был проверен, мы отказались от мысли взять инициативу в свои руки.

— Так расскажи, брат, еще чего-нибудь! — сказал Петровский Невядомскому.

На этот раз был с нами в саду и Исаченко.

Невядомский в первый раз вел свой рассказ на польском языке, вставляя кое-где русские фразы. На этот раз он заговорил по-русски — конвоиры не протестовали.

Мы поняли его расчет — он, очевидно, хотел контрабандой на русском языке, в расчете, что конвоиры не все поймут, кое-что нам сообщить.

— Вернемся снова к тому, как я одолевал науку. Помощник учителя преподавал мне русский язык. Был он повежливей, но пинки щедро раздавал направо и налево. По норме мы должны были в течение урока пришить определенное количество пуговиц к картону. Таким образом, производство не отрывалось от науки. Какой это был для меня праздник, когда я научился читать сразу, не по слогам. Бывало вернешься домой, подождешь пока родители улягутся спать, садишься за стол и читаешь первое, что попадалось под руку.

Прошел год учебы, отец решил меня двинуть дальше. Как-то в один чудесный день взяла меня мать за руку и повела в Варшаву. Пришли мы, стало быть, с матерью в школу, на дверях которой я прочитал «Начальное городское училище». Вышел учитель, поговорил с матерью, та сунула ему что-то в руку и он проговорил, обращаясь ко мне, предлинную фразу на русском языке.

Я понял очень мало, а мать ничего. Она робко попросила его пояснить. Он резко оборвал ее: «Здесь русская школа и никому по-польски говорить не разрешается». Но потом снизошел и перевел свою фразу на польский язык. «Метрику пришли».

До 8 лет мне не хватало несколько месяцев. Я сам чуть-чуть помазал кисточкой 93-й год и переделал на 94-й. На следующий день отправился в школу. Ребятишек там оказалось около 40. Здесь запрещалось говорить по-польски даже в перерывах. Секли не розгами, штанишки спускали и пребольно били линейкой. Иногда для разнообразия поднимали за волосы на несколько сантиметров от полу.

В перерывах я попробовал заговаривать с рабочими часовой мастерской, помещавшейся в подвале под школой. Рабочие не понимали или не хотели понимать по-русски. Говорить об этом не решался никому, потому что поставили бы на колени. Учитель, поляк Мациевский, старался изо всех сил, чтобы среди его учеников был крепок дух российский. Ежедневно 3–4 мальчугана жалостливо выглядывали из-за большой доски, где они стояли на коленях за разговоры на польском языке. Бывало и так, что раздраженный упорством мальчиков, плохо владевших русским языком, учитель схватывал их за шиворот, укладывал себе на колени и беспощадно бил линейкой. Экзекуция кончалась только в том случае, если ломалась линейка или уставал цербер. Обида, злость, горечь — толкали мальчишек на еще большее упорство. Дежурные, которые записывали в перерывах говоривших по-польски, вечером избивались сами, так как тоже переходили на польскую речь.

Два раза в неделю происходили уроки закона божьего. Преподавателем этого предмета был ксендз Мешковский из костела на улице Лешно. Это был еще молодой человек с ярко выраженными наклонностями садиста. Ему, по-видимому, нравилось мучить мальчишек.

Им старательно внушали: «Бойся бога, ксендза и учителя».

Нас заставляли каждое воскресение! ходить в костел молиться. Однажды стоя в костеле, я наступил товарищу нечаянно на ногу. Тот стукнул меня по уху. На наше несчастье драку заметил ксендз. Он вытащил меня за шиворот из толпы, протащил через весь костел до алтаря и выбросил через окно в садик. Сначала стало страшно — что же теперь со мной сделает бог. Но, очевидно, богу было до меня очень мало дела. Птички продолжали петь, солнце светить, стоял безоблачный ясный день. Ничто кругом не говорило о гневе божьем. Я стал чувствовать себя совсем свободно. Вздумал тут же смастерить из кирпичного щебня западню для птиц. Увлекся своим занятием и не заметил, как передо мной очутился ксендз. Он меня заново отшлепал, связал веревкой кирпичи, взвалил мне все это на спину, поставил на колени и заявил:

— Перед образом господа бога ты всю правду мне скажи, а о разговоре моем с тобой никому, даже отцу с матерью, не рассказывай. Если скажешь — ослепнешь, оглохнешь и язык у тебя засохнет.

Я задрожал, мне стало страшно.

И тогда посыпались на меня вопросы:

— Кто твой отец?

— Чернорабочий на кожевенном заводе.

— Он, конечно, социалист?

От страха у меня совсем запрыгало сердце. Что такое социалист я понимал, знал что богатые их не любят, а у ксендза были золотые часы и лакированные ботинки, Стало быть, и он богатый. Социалистов сажают в тюрьму, их бьют, а полицией командуют генералы и приставы.

Чего от меня хочет ксендз? Социалисты читают прокламации, подписанные РСДРП или ППС.

Дрожь пробежала у меня по телу. Слезы застлали глаза.

Я разрыдался и упал на землю.

— Дурачок, — ласково сказал мне ксендз. Ведь я поляк, стало быть стою за рабочих, хочу им помочь, но хочу знать, сколько социалистов на заводе, хочу их всех объединить, не знаю только, где они живут. Если твой отец социалист, то я и ему помогу. Может быть ты знаешь товарищей отца, тоже социалистов. Расскажи мне.

Ласковый тон ксендза меня не обманул.

Сквозь слезы я упрямо прошептал: «Не знаю».

Удар жестокий, могущий свалить с ног быка, оглушил меня.

— Мерзость ты, зря тебя святая земля носит, — сказал ксендз, — говори, а то убью.

Я молчал и плакал.

— Где живешь?

— На Будах.

— Стало быть будовский бандит. Говори, а то засеку.

— Ничего не знаю, — упорно твердил я.

Ксендз махнул на меня рукой, очевидно, понял, что из меня ничего не вытянешь. Тогда стал расспрашивать, что говорят в школе о нем и про других учителей. Любят ли школьники русский язык, не попадает ли к нам подозрительная литература, листовки?

У меня развязался язык; сообщил охотно, что в перерывах мы все говорим по-польски, неохотно занимаемся русским языком. Ксендз просиял от удовольствия, и оставил меня в покое.

Я шел домой, размышляя над тем, что значит слово «Социалист». Примерный урок на эту тему я только что получил от ксендза.

Через три дня после этой истории сама жизнь преподнесла мне разъяснение слава «социалист».

Как-то ночью разбудили нас сильные толчки в дверь. Отец подошел к дверям и спросил: «Кто?»

— Телеграмма, — услышали мы в ответ.

Мои родители от роду ни от кого писем не получали. Отец открыл дверь. В комнату ворвались сразу несколько человек. В темноте нельзя было разобрать, кто эти люди.