В отдаленном кабинете целую ночь пьянствовала компания офицеров во главе с полковником.
В городке разыскали пианиста, и тот почти всю ночь играл вперемежку польский гимн и любимые романсы господ офицеров.
Под утро охмелевший полковник потребовал от музыканта исполнения марша гусарского полка, командиром которого он состоял.
Музыкант не знал этого музыкального произведения и не мог выполнить требования полковника.
Полковник был человек военный и не терпел прекословий. Висел наган, но он предпочел схватиться за саблю, которую не замедлил вынуть из сверкающих ножен, и угрожающе потребовал исполнения любимого марша.
Испуганный музыкант клялся всем, чем только мог, что он не знает этого марша, что он его разучит специально для пана полковника. Побелевшие губы музыканта беззвучно шевелились, глаза молили о пощаде.
Полковник пил всю ночь. Утром он вспомнил про занятия на плацу с мишенью, он видел перед собой врага. Полковник был храбр, его офицеры сочувственно улыбались, трясущийся музыкант был так забавен. Полковник с азартом молодецки ткнул саблей музыканта. Тот упал, и на сабле полковника, не потерявшей блеска за всю долгую войну, засверкали яркие рубиновые капли.
В кабинете сразу стихло. Маленький музыкант неожиданно стал великаном, он заполнил всю комнату. Полковник мгновенно протрезвел и дрожащими руками стал вытирать носовым платком лезвие шашки, долго не попадавшей в ножны.
Офицеры подняли музыканта и на первом попавшемся извозчике доставили в госпиталь.
Через час официант из ресторана успел рассказать в городе о происшествии, а через два часа у госпиталя толпился народ.
Как ни грозил Михальский, ему не удалось разогнать толпу.
На лесопильном заводе часть рабочих бросила работу и двинулась к госпиталю.
Михальский распорядился закрыть все входы и забаррикадировать их мебелью.
Население госпиталя, неведомым путем узнавшее о всех подробностях убийства, разделилось на два лагеря: солдат, возмущенных гнусным убийством, и офицеров, с опаской поглядывавших на окна. За окнами была недружелюбно настроенная толпа.
Несмотря на то, что городок буквально был забит военщиной, скрытая ненависть трудового населения к людям, которые высасывали все соки нации, прорвалась с неожиданной силой.
Находясь взаперти, мы ждали эксцессов. Однако через короткое время к госпиталю подошла комендантская команда, разогнала собравшихся и увезла мертвого музыканта.
В этот день, печальный даже для нас, видавших виды, мы почувствовали некоторое моральное удовлетворение, убедившись, что не все обстоит благополучно в пределах Речи Посполитой, где зажатый в цепкие тиски рабочий класс находит в себе мужество возвышать голос против чинимых насилий.
Это происшествие приоткрывало нам завесу, за которой скрывались живые силы польского трудового народа, загнанного в подполье. Это властно напоминало, что огромное большинство польского народа — наши друзья, и что у этого большинства один общий с нами враг — эксплоататоры.
Мы почувствовали себя менее одинокими, менее оторванными проклятым пленом от своего класса.
Тем временем мы продолжали подготовку к побегу.
Вскоре Исаченко и Борисюк вполне оправились и тоже были оставлены Михальским на работе в госпитале.
В знак своего расположения к нам Михальский распорядился выдать нам из госпитальных запасов платье и обувь.
Мы приобрели вид вполне добропорядочных людей, не вызывавших подозрения окружающих. Все эти обстоятельства облегчали выполнение задуманного плана побега. У нас накопилось уже достаточно денег, чтобы приобрести компас и карты, да еще оставить кое что про запас.
Примерно в середине мая, собравшись как-то вечером после работы, мы решили окончательно установить план дальнейших действий.
Оставаться в госпитале дальше становилось небезопасным. Среди санитаров началось глухое брожение, вызванное тем, что мы избегали с ними сближаться, так как боялись натолкнуться на «земляков», — это было бы чревато последствиями. Санитары же находили, что мы брезгуем их обществом. И на этой почве можно было ожидать всевозможных сюрпризов.
Мы решили точно установить дату побега. И тут, к вашему удивлению, Борисюк смущенно заявил:
— А я, ребятки, с вами не пойду. Ну его к дьяволу, надоело мне мотаться. Кто его знает, как у вас дело кончится — попадетесь, и все пойдет прахом. Тут же в Иновроцлаве вас и расстреляют, да еще предварительно поиздеваются и помучают за то, что вы столько народу за нос водили… Вы себе идите, а меня оставьте. Я здесь до конца войны в плену досижу, а конец, должно быть, не за горами. Может быть, и сейчас уже ведутся мирные переговоры с Советской Россией… Только, если попадетесь, меня не путайте, а я как-нибудь вывернусь. Не будет от вас долго вестей, скажу, что вы уехали в Варшаву, а не попрощались потому, что боялись задержки, и меня не посвятили в план, так как опасались, что выдам. Этим и вас поддержу и с себя подозрение сниму.
Надо сказать, что в Иновроцлаве уже носились слухи о близком окончании войны с Советской Россией.
Мы имели возможность читать польские газеты и из них узнавали, что — «Советской России скоро будет конец, польские войска дойдут до Москвы, свергнут советскую власть» и так далее.
Кроме того, в газетах помещались победные реляции, донесения с польских фронтов. Там же приводились цифры захваченных в плен красноармейцев.
Уже последнего было достаточно, чтобы соответствующим образом оценить достоверность всех сообщений, печатавшихся в польской прессе.
Отчетливо сознавая, что польские газеты, опьяненные шовинистическим угаром, попросту лгут, мы все же страстно мечтали раздобыть родную советскую газету: так мучительно было находиться в неведении относительно истинного положения дел и товарищей, сражавшихся за советскую власть, за страну рабочих и крестьян…
— Конец войны не за горами, говоришь ты? — спросил Борисюка пораженный Петровский. — Да ты откуда это знаешь?
— Это ему уборщица из нашего барака сказала, — смеясь, пояснил Исаченко. — Пока вы здесь на работе были, а я читал и занимался, Борисюк успел роман завязать. Каждый вечер с уборщицей шушукался, по ночам не опал. Я засыпал под их поцелуи, которые мне надоели хуже горькой редьки.
— Что, раздражало это тебя? — шутя, спросил я Исаченко.
— Да нет, просто влюбленные черти спать мешали. Отъелся парень, отоспался, руки-ноги в порядок привел, вот и стал на баб наскакивать. Посмотрите, какую рожу себе нагулял!
Все стало ясно, но Борисюк смущенно начал оправдываться. Ему, видимо, было неловко откалываться от нашей компании.
— Товарищи, не так оно все. Одиноко мне было, скучно, а полячка приятная такая, добрая, милая, усиленную порцию мне приносила, по голове гладила, жалела…
— Жалела! — передразнил его Петровский. — Ну тебя к черту! На бабу нас променял, подлец! — разъярился он внезапно и стал наступать на Борисюка с крепко сжатыми кулаками.
Исаченко стал между ними.
— Что поделаешь, — пробовал я примирить товарищей. — Ему виднее… Да ты в самом деле влюблен? — переспросил я Борисюка. — Останешься здесь и как-нибудь провалишься, хуже тебе придется.
— Да нет же, товарищи, — уныло бормотал Борисюк, — пожениться она предлагает, уговаривает остаться. Родственница она Михальского, жалованье мне скоро прибавят, а работа у меня легкая, на кухне повару помогаю.
Наши уговоры ни к чему не приводили, — Борисюк обрел свое счастье.
Человек, много натерпевшийся в плену, давно забывший свое происхождение, не оставивший ни начатой работы, ни товарищей, не знавший подъема революционных дней, обовшивевший за бесконечные годы немецкого и польского плена, — мог ли он желать для себя лучшей жизни, чем в Иновроцлаве?
От компании Борисюка нам надо было отказаться, мы его как товарища теряли.
Стали строить наши планы втроем, без него.
9. Чудесная встреча
Однажды утром, когда мы копали землю в саду, нам пришлось пережить нечто вроде испуга: неожиданно показалось двое польских солдат с винтовками в руках, а вслед за ними двигался сопровождаемый санитаром плетущийся на костылях человек в больничном халате. Его-то, как и санитара, мы не сразу заметили.