— Все! Только, пожалуйста, проверьте и возьмите под контроль бюллетени на свинцовом. Остроту не снимать, сечь нерадивых достойно.
Тяжеловатый, в возрасте, заворг ушел. Половицы натужливо проскрипели под пимами, подшитыми, с высокими кожаными нашлепками-задниками, и Куропавин, отложив папиросу со змеившейся струйкой дыма на пепельницу, тут же снова поднял ее, приладил в уголок рта, стянув до щелок глаза, метнул взгляд на Макарычева:
— Та-ак… Значит, на фронт? Надеюсь, правильно военком проинформировал?
— Правильно.
— Заявление написали?
— Нет еще.
— Вот бумага, чернила — пишите! Обсудим на бюро. Близорукость, непонимание, — так думаю…
И замолчал, не отводя взгляда, в котором не столько вопрос или упрек — чего ждал, что было бы естественным, — прочитал Андрей Макарычев, а боль — морщинки возле глаз стянулись. И хотя сам ждал и хотел такого разговора, все же смешался — выходит, Устюжин сразу же и исполнил свое обещание: доложил секретарю! Мысль о военкоме пробудила улегшееся было раздражение, и Андрей Макарычев напористо подхватил:
— Не так думаю! При такой постановке, выходит, вроде как дезертировал…
— Как же тогда прикажете понимать? — Боль в глазах Куропавина не улетучивалась, она лишь отодвинулась вглубь. — На то мы и партийные работники, на то и бойцы партии, — душа разрывается, кричать от боли хочется, а ты должен, как говорят, наступить на собственное горло, делать все в партийных интересах, делать, как партия повелевает. Конечно, родной брат, — понимаю…
— Не в этом дело, Михаил Васильевич! А вернее, и в этом. Брат Василий, да и Костя, другие наши советские люди… Вот и хочу в открытую с фашистами. Поймите! Людям стыдно в глаза глядеть, — по тылам, мол, околачивается!
— А ты не ярись, не вздергивайся да в толк возьми!..
Фразу ему закончить не удалось: в открывшуюся дверь не вошел, а ввалился директор леспромхоза Субрятов, — должно быть, не пускала секретарь Куропавина, — полушубок нараспашку, уши кроличьей шапки с тесемками обвисли, будто их жаром прихватило; безбровое лицо искажено отчаянным испугом, спрятанные в орбитах глаза дурно таращились. «Славился» Субрятов тем, что в срывах, загулах шалел, — откуда что бралось в его тощей, иссушенной фигуре, — буйствовал, куражился, гонял домашних, жену, которая не знала, как к нему подступиться. «Какой я тебе Вась-Вась, я директор леспромхоза, от меня, хошь знать, весь комбинат, Свинцовогорск зависит! Я — великий Субрятов!» И, скрежеща зубами, сжимал сухонькие костистые кулачки, вытягивался, — багровые, будто крапивой нажженные пятна усеивали жилистую шею.
На втором месяце войны прислали повестку и ему, предстал он перед медкомиссией в чем мать родила; за столом, где сидели члены комиссии, пошел изумленный смешок: не человек, живой скелет, да и только! Разница заключается лишь в небольшом: далеко не могучие кости Субрятова все же обтягивала кожа — синюшная, пупырчатая, «гусиная». Военный с двумя шпалами в голубых петлицах, уже не сдерживая своего крайнего изумления, колко воскликнул:
— Куда мне такого «геркулеса» в воздушно-десантные войска?!
Отпустили Субрятова с миром, больше не тревожили повестками.
Сейчас, будто подтолкнутый маятник, он сгреб граблясто шапку с головы, бухнул об пол:
— Все, товарищ секретарь! Судите, отдавайте Субрятова под трибунал! Нету леса для рудников. Нету! Белки что ножом отрезало за ночь, — заносы, не успели вывезти!
Поднявшись за столом — и оттого, как показалось Андрею Макарычеву, сделавшись рослее, крупней, Куропавин жестко сказал:
— Сядьте, товарищ Субрятов. Комедию не ломайте — не на ярмарке! Разберемся. Виноват — будем судить, не иначе! — И, не спуская колючего взгляда с директора леспромхоза, — тот боком двигался к стульям, остановил: — Шапку-то поднимите!
И, словно бы разом утратив интерес к Субрятову, перевел взгляд на Кунанбаева и Макарычева, не садясь, сдержанно проговорил:
— Думал — посоветуемся, как встречать зиму, а, выходит, она грянула, не дожидаясь наших советов. Надо собирать экстренное бюро… — Молчал, будто старался проверить себя в чем-то, потом сказал: — Придется создать оперативную группу для выручки леса, — возглавить ее вам, товарищ Макарычев. А о заявлении — потом.
Наклонясь, дотянулся до кнопки звонка в приемную: сейчас распорядится — собрать членов бюро.
Подавленный и сценой с Субрятовым, его сообщением — нету крепежного леса, значит, теперь осложнится дело на рудниках, — и решением Куропавина, Андрей Макарычев сидел не шевелясь, не распрямляясь над столом, и перед глазами чернильные пятна на сукне то расплывались, образуя общий фиолетовый фон, то закручивались в спираль.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Три дня заснеженные окрестности Ивановых белков оглашались перестуками топоров, взвизгом пил, перекликами человеческих голосов. Курились кострища, дым от них скатывался в низины, в каменистых распадках висел нерассеивающейся сизью, в разреженном морозном воздухе, еще сыроватом, не успевшем закрепчать, — позднее, еще до крещенья, он выстынет, будет ровно бы силком-удавкой перехватывать горло. Выстрельно-тяжко падали наземь лиственницы, пихты, кедры, взбивая тучами не успевший слежаться снег. Отзывались эхом белки, — что-то таинственное, грозное копилось в перекатном ропоте гор.
Пожалуй, Андрею Макарычеву, знавшему изменчиво-коварный норов Ивановых белков, первому открылось в конце этого дня устрашающее предвестье, неприметно и неодолимо вызревавшее в природе. Обежав за день на стареньких, с облезлым мехом, давно не пользованных по охотничьему делу лыжах делянки, за эти дни отдалившиеся вверх и вниз по Калинковскому распадку, он вернулся к заимке, когда костерок уже загас. Сбросив лыжи, приставив их к бревенчатой стене избушки, принялся раздувать огонь, готовить чай в прокопченном чайнике. В первый день, добравшись сюда на лошади, Андрей, обнаружив чайник в избушке, под нарами, припомнил, что чайник этот года три назад, когда еще директорствовал в техникуме, они привезли сюда вместе с отцом. Тогда постреляли всласть рябчиков, уехали, а чайник, новенький, в матовой глазури, оставили, и, видно, за эти годы много людей попользовались им, — живого пятнышка, белой крапинки не сохранилось на нем — зачернился, закоптился по самую горловину.
Заимка в эти дни служила чем-то вроде штаба: здесь распределялись делянки, рабочий инструмент, наряжались бригады людей на вырубку, очистку от сучьев, вывозку крепежного леса. Часть его, связав комлями, стаскивали волоком на лошадях вниз, к подножью белков, распиливали, отвозили на санях и волокушах на рудничный склад. Другую часть леса сбрасывали к Громатухе, стиснутой гранитным обвально-замшелым каньоном: по весне взыграет речка, вздуется, вынесет лес в долину, его станут перехватывать, вылавливать, доставлять в Свинцовогорск, — и по весне на плановую поставку крепежного леса надежд не было: именно к такому неутешительному выводу пришли они на бюро горкома.
В старенькой избушке еще вчера было многолюдно и шумно; однако с утра этого дня делянки начали разрабатывать на значительном удалении от зимовья, палатки для короткого отдыха (работали при кострах и ночью) тоже перенесли ближе к делянкам, и заимка сразу предстала одинокой, заброшенной, подслеповато-покосившейся, и эту смутой отдавшуюся одинокость Андрей ощутил острей, должно быть оттого, что плотный слой снега лежал на покатой тесовой крыше избушки, прижал, приплюснул ее.
Приладив на распорках чайник, набитый снегом, дуя на полоски бересты, чтоб распалить головешки, Андрей испытывал непонятную покойную настороженность; старался заглушить ее, думал о делах, прикидывал в уме, сколько заготовили лесу, что еще надо и можно сделать. Завтра он собирался съездить в Свинцовогорск, намереваясь поставить вопрос ребром: держать здесь постоянно бригаду, «наскрести» вместе с леспромхозом для этого людей.
Береста занялась, потрескивала успокоительно, свертываясь в огне живыми колечками, и Андрей, поднимаясь с корточек, подумал, что тревожное состояние у него наносное, временное: еще утром здесь толкалось много людей, все тут жило и бурлило, гомон и переклики оглушали вокруг лес, а теперь стало пустынно. Но ему не впервой бывать здесь и одному, к тому же скоротает, перебудет всего ночь, утром рано заскочит на делянки, а после — в Свинцовогорск…