Изменить стиль страницы

Телефонный звонок показался столь неуместным, ненужным в сплавленной тишине, что Куропавин невольно вздрогнул.

Директора комбината Кунанбаева он признал по первым словам: голос у него негромкий, с чуть приметной напевностью. Он вообще не повышал голоса, не наливал его мало-мальски «металлом», даже в самых сложных ситуациях. Куропавину по душе такая его черта. Впрочем, нравилось не только это: Кунанбаев в делах проявлял себя вдумчивым, рассудительным, неспешным, но и настойчивым, и целеустремленности было предостаточно. Приметил его Куропавин в год своего приезда сюда, в Свинцовогорск, знал и его биографию неплохо, зачинавшуюся в этих же краях, неподалеку.

Родной аул Кунанбаева Аблакетка лепился саманными слепыми дувалами у самого подножия горы, гранитно-голой, лишайчатой, летом дышавшей нестерпимым зноем, кишевшей змеями-медянками, ящерицами; в зарослях карагача прятались куропатки-каменки, в россвети на отвесных скалистых уступах застывали, будто изваянья, горные козлы. В двадцатом году, когда свежие ветры достигли и сюда, к горам, аульчане изгнали своего бая — вынесли решение на сходке. Аблай покинул аул поутру, навьючив свое добро на верблюдов и лошадей, зло тряся жидкой сивой бородой, на гортанном срыве кричал, что еще вернется, однако аул праздновал — от мала до велика; только и слышалось ликующее: «Аблай кетты! Аблай кетты!» — «Аблай ушел! Аблай ушел!»

В первую административную перепись, какую проводила новая, Советская власть, аул так и включили во все книги — Аблакетка.

В год смерти Ленина, лишь только пришла в Аблакетку весна, освободилась от снега Змеиная гора — лишь в расселинах снег еще лежал буртами соли-сырца, — ушел из аула Кумаш Кунанбаев, перекинув через плечо сумку-коржын, набитую снедью: сушеным мясом, лепешками, сырами — куртом, еримчиком. До лысой сопки, откуда открывался вид на Усть-Меднокаменск, зажатый излучиной Иртыша, провожала его аульская босоногая ребятня; дольше всего, будто эскорт, рассыпавшийся по солончаковой степи, бежали за ним псы-овчарки, чуявшие, казалось, что уходил он надолго. Постриженный наголо, в лисьем малахае, ватнике, ичигах, рослый паренек выглядел старше своих четырнадцати лет. Стоя на сопке, смотрел он в тысячеверстную даль — где она, та Москва? Не знал, каким тернистым окажется его путь, — лишь на третий месяц, обворованный, голодный, отдав на какой-то станции за кусок хлеба пустую и ненужную шерстяную сумку, добрался он до Москвы и угодил в ночлежку на Хитровом рынке. Но… не было бы счастья, да несчастье помогло: в одной из облав задержали и его, доставили вместе с другими в Чрезвычайную комиссию, терпеливо, подробно расспрашивали. Он же, глядя затравленным зверьком, полыхая запалыми черными глазами, повторял: «Кызык, кызык моя… Аблакетка моя…»

Все же нашли человека, который вдруг заговорил по-казахски, и Кумаш, не веря своим ушам, бросился к нему как к родному: «Кызык бар, кызык бар?» Но тот оказался русским, жившим долго в экспедициях на Риддере, он-то и понял, чего хотел худой, голодный и босой казашонок из безвестной Аблакетки: учиться. Его отвезли в трудколонию, где он постиг школьную грамоту, профессию токаря, а после, уже с металлического завода, направили токаря Кумаша Кунанбаева на рабфак, потом — в горный институт…

В трудные годы появился инженер Кунанбаев в Свинцовогорске и прошел все ступени — от мастера участка на Кречетовском руднике до главного инженера — ошеломляюще стремительно — за полтора года. В год «большой беды» — обвалов на Соколинском руднике — Кунанбаева назначили начальником этого рудника. Толково и решительно повел дело молодой инженер: восстановили разрушенные горизонты — «вылечили» рудник. А позднее, когда Куропавина вызвали в Москву вместе с директором комбината Бухановым и того освободили «как не справившегося с руководством важнейшим в цветной металлургии комбинатом», бюро горкома и предложило на этот пост Кунанбаева.

Сейчас Куропавин обрадовался успокаивающему, плавно-мягкому голосу директора комбината, хотя с первых слов понял, что не отрадную, а, напротив, неприятную весть сообщает Кунанбаев в столь поздний час: на топливном складе на исходе кокс, есть опасность, что «закозлят», встанут ватержакеты на Свинцовом.

— Надеялись, эшелоны с коксом придут по графику из Кузбасса. Бомбим руководство дороги телеграммами, ответ один — перегрузка военными эшелонами, — пояснил он потухшим голосом и замолк, словно ожидая осуждения.

— Загвоздка в отделении дороги? Составы с коксом не пропускает?

— Да, ссылаются на перегрузку, — подтвердил Кунанбаев. — Фронтовое, мол, задание. У нас будто не фронтовое!

«Фронтовое задание. Фронтовое… — вдруг осенило Куропавина догадкой. Слова эти ровно бы прилипли в сознании, он их невольно несколько раз повторил. — Постой, постой! — заработала мысль. — Фронтовое задание… Не просто план, что давно известно, привычно, а вот — фронтовое задание! Да — официально вручать! Принародно. Бригадам, участкам, цехам. А то и руднику, аглофабрике, свинцовому заводу? Ого! Обдумать, обсудить!»

И опять быстрая пометка в той «личной» тетрадке.

Всего короткие секунды прошли, пока промелькнули эти мысли у Куропавина, но ему показалось — долго молчит, долго не отвечает директору комбината.

— Вот что… — пересиливая себя, сказал он. — Надо держаться. По сусекам, как говорится, скребите да метите. А с дорогой свяжусь сейчас.

— Скребем, метем, Михаил Васильевич, — сусеки пустые!

— Ну давай, давай! — в нетерпении вырвалось у Куропавина.

Он попросил телефонистку связать его с отделением дороги, показалось даже, что и трубку еще не положил на рычаг, как дверь в кабинет вдруг открылась, и Андрей Макарычев, приглаживая на ходу волосы, выпалил:

— Беда, Михаил Васильевич! Хоть в петлю полезай…

Глядя на молодого парторга, — видно было, что тот взбудоражен, — Куропавин усмехнулся про себя: в самый раз охладить.

— В петлю-то зачем? — спросил он, делая вид, что ищет что-то в папке. — С коксом, что ль?

— Знаете? — Андрей Макарычев пододвинул стул, сел, дышал неровно, видно, не шел — летел.

— Сейчас вот с отделением дороги свяжут. Сколько продержатся ватержакеты?

— Не знаю. Уже обычный уголь добавляют в засыпку…

— Спали, не били в колокола-то? В святцы, что ль, забыли заглянуть — поди, подсказали бы, что кокс кончается!

— Три дня телеграммами обмениваемся. Как в Лиге Наций!

Зазвонил телефон, и Куропавин поднял трубку. По сиплому, прокуренному голосу, как бы чуть заикающемуся, узнал начальника отделения дороги Труфанова, нескладного, с крупными желтыми зубами, не выпускавшего и на секунду папиросу изо рта, обычно одетого в коверкотовую форму, шитую просторно, мешковато сидевшую на нем. Куропавин без обиняков выложил: кокса на комбинате ни грамма, свинцовый завод на грани остановки.

— Да знаю, знаю! — сипя, взвился тот. — Твои уже засыпали, не телеграммы — град! Нет, нет, понимаешь? А что делать-то? Что?.. — В распаленности, импульсивности он словно бы натыкался на невидимую стенку, отскакивал, опять налетал: — Нет, нет! Ты пойми — заданье, фронт! Голову на плаху? Эшелоны — войска, техника — дорогу забили… К Джигартаняну проскочил состав, а к вам… Нет, ты загляни сюда! Сам в диспетчерской сижу…

— А вот завод встанет, свинец для фронта не дадим, — прервал его Куропавин. — Это как? Вина за срыв полностью будет на дороге. Даю срочную телеграмму не вам, товарищ Труфанов, а в ЦК.

Голос начальника отделения дороги взлетел до визга, казалось, Труфанову вдруг сыпанули каленых углей в штаны, — теперь был слышен даже Макарычеву:

— Нет, нет! Ты погоди! Погоди! Колесо, значит, катишь! Колесо? А я уже без тебя под ним, оно по ногам… По ногам! А там, гляди, и к голове, чик — и нету! Нет, нет, ты давай! Все едино, все!

Куропавину хотя и стало жалко Труфанова, тому и в самом деле, должно быть, приходилось туго, но он не мог сказать ничего в утешение, потому что знал: беда надвигалась на них реальная, неотвратимая.