Изменить стиль страницы

Куропавин грустно усмехнулся: профессор — и барабанщик в оркестре! Как же такое случилось? Как проглядели? Записал в тетрадку:

«Найти и пригласить профессора Захватова для беседы. Заслушать горисполком, как вообще размещают и трудоустраивают эвакуированных».

«Докладная записка о заготовке верхушек клубней картофеля… Задание по заготовке верхушек картофеля доведено до всех организаций, потребляющих картофель в общественное питание. Намечено провести (через школы и уличные комитеты) разъяснение среди городского населения о срезе и сборе верхушек…»

Что ж, дело: по одежке протягиваем ножки! Картошку из овощехранилищ вывезли — кормить армию, даже семенной фонд изъяли. Вот и придется по весне сажать верхушки, или «глазки», как их в народе именуют…

«Справка к постановлению обкома КП(б)К о вывозе зерна из колхозов и совхозов. Такого количества — 28 автомашин, требуемых на основании решения обкома, в горорганизациях Свинцовогорска в наличии не имеется. Есть всего 7 машин, из них ходовых — 4…»

«Эх, машины, машины! — с тоской думал он. — Не машины — слезы».

Перед глазами очередная бумага — эта ему на подпись, адресована самому Белогостеву:

«Согласно спущенным нарядам мы должны поставить для формируемой национальной дивизии 1000 штук котелков. Заготовка котелков сделана, необходима отделка, для чего требуется сернокислый никель, глауберова соль и олово, без чего мы не в состоянии выполнить наряд…»

«Н-да, надо подписывать, — тут у тебя нет другого выхода».

«Докладываю, что наряд по призыву, — читал Куропавин следующую записку, — в воздушно-десантные войска Красной Армии выполняется. При этом ставлю в известность, что, поскольку требуемого контингента (к тому же особых физических данных) на общем учете горвоенкомата недостает, отбор производится из числа ранее бронировавшихся рабочих основных предприятий — рудников, свинцового завода, обогатительных фабрик, заводоуправления.

Военный комиссар майор  У с т ю ж и н».

Вот тебе и на! Куропавин перечитал записку горвоенкома. Представил его литую фигуру, привычку супить, сводить брови. «Ну вот, значит, самых молодых, здоровых берут…» И, словно лишь теперь открыв разительное, веское доказательство, которого у него раньше, в том разговоре с секретарем обкома, не было, он, взвинчиваясь, мысленно заспорил с Белогостевым: «Вот что происходит — ножницы, да и только!»

И замолк, поняв всю наивность разговора «для себя», вздохнул, снова подумав, что надо звонить Белогостеву. Снял трубку и, когда телефонистка ответила, попросил соединить с Усть-Меднокаменском, с обкомом партии.

Вязкий голос ответил, знакомо растягивая короткое словцо «да», прокатывая его, будто по роликам:

— Куропавин… Кстати, кстати! Только ушел от меня Терехов. В промотделе беспокоятся: план не вытянешь за этот месяц. Смотри! Преступной халатностью квалифицируют. Сам-то чувствуешь? Или еще жареный петух не клюнул?

— Не знаю, что докладывал Терехов и о чем беспокоятся в промотделе обкома, — крепясь, сказал Куропавин. — И это не разговор, не метод работы…

— Но-но! Не понравилось — назвали «преступной халатностью»? Хотел, чтоб подушки подстилали? Деликатней?

— Не в формулировках дело. Есть объективные причины, в них надо разбираться — и Терехову, и промотделу. И помогать тоже надо, — сейчас переходный период от мирных дней к военным. Нам убавили поставку дефицитных материалов, реагентов для обогатительных фабрик. Цианидов на пятьдесят процентов, хромпика — на семьдесят пять, активированного угля наполовину, крезол совсем не поставляется — заменяем маслом Ашанского завода. Сами осваиваем литье футеровки для машин «саймонсов». И опять же квалифицированные кадры рабочих… Вот лежит свежая докладная горвоенкома: в воздушно-десантные войска из бронированных набирают.

Все это, не думая, слушает ли его Белогостев, Куропавин выложил на одном дыхании, словно бы единственное упрямое желание руководило им: скажу, выговорюсь, а там ладно уж, как получится! В трубке нетерпеливые покашливания — грозное, неотвратимое знамение. Закончил на спаде:

— Так что не надо стоять в стороне, не надо уподобляться американским наблюдателям… — Хотел добавить: «Терехову и промотделу», но не успел: возможно, вышла заминка, пауза перед этими словами, и Белогостев хрипнул в трубке — мембрана звякнула.

— Вся, что ли, исповедь? — перебил Белогостев. — Договоримся: ты не заблудший прихожанин, а я не поп, чтоб выслушивать твои душещипательные исповеди, вот так! Вижу, мы еще не поняли, что такое война! Психологию надо ломать, прежде всего у нас, партийных работников, и у людей, у народа. «Все для фронта, все для победы» — главный лозунг, но есть и другой: «Меньше просить у государства, больше давать государству». Вот вокруг этого и надо вести всю партийную, всю оргработу. Так-то! А это правильно, — ищите резервы, возможности, обходитесь местными силами. Выкладываться надо, мобилизовывать… Не на подушках спать. Что можем мы — посмотрим. Давай! — И, словно упреждая, чтобы Куропавин не положил трубку, повысил голос: — Стой! А план по свинцу, цинку, короче по всему, выложить до килограмма!

Странное, даже несообразное состояние, не вязавшееся со всем разговором, жестким, малоприятным, испытывал Куропавин: бездумно, со смешинкой слушал и воспринимал он Белогостева. И сам подспудно сознавал эту несообразность, и вызвано такое его состояние было тоже неожиданным, — почему, по какой причине вспомнился тот случай и сейчас лез, путая восприятие, мешая сосредоточиться?

В то воскресное утро двадцать второго июня он с трудом вырвался на утреннюю зорьку к Верхним Ключам — поудить хариусов; они поехали втроем, еще были Кунанбаев и начальник районного отделения милиции Прошин. «Эмку» оставили далеко и к Ключам пришли пешком, продираясь увалисто-каменным ложком, заросшим ежевикой, кустарником; и кто они такие — трое в рыбацком непритязательном одеянии, — признать было невозможно. На Ключах обнаружили мужика в старом рыжем малахае; непривычно вытянутое, темно-морщинистое лицо обветрено, шелушилось; колючие мелкие глаза из-под бровей смотрели неприязненно, отталкивающе; рот был все время открыт, как бы в оскале, и в обрамлении узких, тоже шорхлых губ, в провале рта — редкие, точно пеньки, зубы; двумя такими пеньками-зубами мужик зажимал окурок цигарки, щурился от едкого дыма. Куропавин спросил его: «Как дела?» «Ишшо не родила», — нелюдимо кинул он, глядя на удилище, на бурливую, перекипавшую в каменных валунах, искрившуюся в косых лучах восходящего солнца Ульбу. Они тут же забыли о мужике — пусть себе занимается своим делом, но когда стали ладить удочки, кто-то, кажется Прошин, поинтересовался, сколько будем ловить, и мужик, хотя и не к нему это относилось, подал скрипучий голос: «Лови, пока не посинешь!»

Они тогда подались выше, может, даже из-за этого нахохлившегося, неприветливого, будто старый, немощный коршун, мужика.

События в тот день захлестнули, завязали всё «морским узлом», прискакал посыльный — война! — и та пустяковая, случайная встреча на рыбалке выветрилась, а вот надо же — когда проклюнулась, оказала себя! Теперь эти ответы: «Ишшо не родила», «Лови, пока не посинешь!» — почему-то вертелись на языке Куропавина, и его до бесовского наваждения подмывало произнести их вслух, сказать с шутливостью в трубку.

— Ты чего молчишь-то? — снова торкнул голос Белогостева. — Партийный билет в кармане?

— Пока в кармане, — спокойно ответил в трубку Куропавин, разом осознав, что разговор окончен: говорить об «Ульбинке», о плавильной печи на свинцовом заводе, о шахте «Новая» — ни к чему…

Что ж, он не сахарный, не растает, да и закалки ему не занимать: не такое видел и сам умел, когда надо, без «обкладывания подушками» разговаривать. Однако в этом случае оказался неподготовленным: думал, что Белогостев выслушает его, нет, не его прорвавшиеся жалобы, а планы, замыслы — по свинцовому заводу, шахте, «УльбаГЭС». Поднималось раздражение против себя: «Белогостев умело оттягивает, не доводит до прямого разговора — гонит зайца дальше, а ты по пустякам поддаешься, выдержки не хватает… Так и запиши».