Изменить стиль страницы

— Товарищ комиссар, Садык Тулекпаев понимает герои, подарки, тоже понимает, — надо, старшина Тарасов правильно говорит. Тулекпаев согласный.

— Ну, спасибо, — отозвался комиссар в какой-то задержанности, должно быть, еще до конца не отрешившись от сомнения — правильно ли поступают, и развернулся к старшине: — Но… имейте в виду, под вашу ответственность, Тарасов.

— Есть, под ответственность!

…Машина сворачивала на немыслимые проселки, продиралась натужливо по лесным балкам, заброшенным лесовозным времянкам.

Передовая уже угадывалась близко — по недалеким разрывам, перестрелке; проезжали мимо скрытых в лесу кухонь, передвигались воинские подразделения, проступали на проплешинах позиции артиллерии, а машина все юлила, и Садыку Тулекпаеву чудилось, что иногда гакало, стреляло совсем уж рядом. Наконец сверху по фанерной кабине трехтонки замолотили кулаками, крикнули «стой!», и водитель-боец, рыжеволосый, с красноватыми глазами, в облегчении остановил жаром дышавшую машину.

— Приехали! — сообщил Тарасов, спрыгнув из кузова на землю и очутившись возле кабины. — Доехали, товарищ Тулекпаев, без помех! Дальше мы пойдем, а вы останетесь. Вот водитель Колбасиков с вами — личная охрана. И батарея пушкарей — рукой подать.

Отделение бойцов суетилось возле кузова: сноровисто прилаживали за спину термос, вещмешки с уложенными подарками. Садык Тулекпаев проворно вылез из кабины, подступил к Тарасову:

— Товарищ старшина, зачем Колбасиков, зачем батарей?.. Садык Тулекпаев с вами пошел, на передовую пошел… Помогать буду!.. — И он ринулся к бойцам, хлопотавшим возле кузова.

Узкие, темные глаза Тарасова остудились, и он одернул телогрейку.

— Не-ет, товарищ Тулекпаев, приказ комиссара: вам с машиной оставаться! Не могу. Вот с Колбасиковым… Через час вернусь, к землякам вашим будем пробираться.

Растянувшись цепочкой, бойцы уходили, растворяясь в редколесье, и вскоре скрылись из виду, и Садыка Тулекпаева, неотступно провожавшего их взглядом, вдруг коснулась грусть, будто что-то живое оборвалось, отсеклось в душе. Пообвыкнув и к перестрелкам, он, пожалуй, не заметил, что стрельба в самом деле разгорелась жарче, захлебистей и, казалось, вроде бы подступила совсем близко — за подлеском, в глубине которого исчезли бойцы со старшиной Тарасовым. В двигателе, подняв капот, что-то досматривал Колбасиков, повернув пилотку поперек рыжей головы. Чтобы сбить непрошеную грусть, Садык кинул телогрейку на землю, замусоренную крошевом веток, прилег, приладил голову в выемку заднего ската, стал настраиваться, думать опять о том, что скоро конец его долгому путешествию, дорога назад, поди, окажется короче, проще — он поедет налегке. И постепенно незаметно отвлекся от реальной обстановки, живой, яростной перестрелки, накладистого гаханья мин, взвывистого переклика «иванов», шуршаще-бегучего полета снарядов над головой выше перелеска — разрывы их после придавленно ложились далеко в глубине, будто даже там, откуда они уехали, где остался тот замечательный человек, комиссар, душевно говоривший с Садыком, пивший чай с ним в землянке. Подспудно лишь помнил Садык, что в кузове машины еще остались плотные мешки с подарками, — их он отвезет к «полосухинцам», вручит бойцам-землякам, и это хорошо, гляди, найдет свинцовогорцев, кого он знает и кто знает его, Садыка, жену Бибигуль, семью, — отыскался же Костя, сын лучшего дружка Федора. Он, Садык, расскажет, что было с Костей, хотя и повидать его самому не удалось, — словом, вновь его заполонили мысли, далекие от столь близкой передовой, возможной опасности. Отступило огорчение, вызванное тем, что Тарасов оказался непреклонным, притупилась грусть, коснувшаяся с уходом бойцов, отправившихся к безвестным героям-«поликарповцам», удерживавшим какой-то важный пункт.

В зачинавшемся дне перед глазами Садыка, жмурившегося от резкого, буйствовавшего света, далеко, в необоримой вышине, небо — чистое, по-весеннему густое и насквозь прозрачное, будто вода в таинственных омутах Ульбы, и вершины молодых березок, трех или четырех, невдалеке от машины бледно-зеленым дымком в той бесконечной вышине как бы окаймляли небесный просторный омут, и мысленный взор Садыка легко, в торжественной радости проникал за него, блуждал в тысячеверстой дали, высвечивая и Ивановы белки, теперь тоже, должно, сбросившие свои снежные малахаи, и улицы города, изъюлистые, как-никак посвежевшие по весне, и свинцовый завод, ватержакетный цех, печь «англичанку»: эх, поди, выросла, встала без него!.. В торжественной той осветленности возникали и лица Бибигуль, и Розы, и Ахмета, балачат, возникали друзья, товарищи по работе; пусть не всех людей города, пусть половину знает Садык Тулекпаев, знают и его: комбинат строил, свинцовый завод возводил. И он сейчас, лежа на телогрейке, совершенно отрешившись от того, где он, выстраивал в памяти лицо за лицом — бесконечную яркую цепочку людей, и с каждым мигом в него вливался живой неведомый свет, от которого в груди, казалось, было уж тесно, тесно и в теплом, стеганном Бибигуль верблюжьей шерстью жилете; свет тот все же искал выхода, истекал через кожу лица, осветляя его, разглаживая морщины, обожженные жаром бебикессона, ярящимся огнем свинца.

Нет, он не задремал, он был в той полной отрешенности, какая возникает, нисходит на человека в редчайших, особых ситуациях его состояния — абсолютной сплавленности духа и тела, торжества их, чаще короткой, чудодейственной гармонии. И он, Садык, не понимал ничего, не слышал, что вмиг что-то изменилось вокруг в этом зелено-дымном редколесье, что оно теперь трещало автоматными очередями, звенькало от пуль, они тюкали рядом; все вокруг наполнилось каким-то незнакомым беспокойством, галдежом, чужим говором. Его, пожалуй, вернуло к реальности странное, как показалось, поведение Колбасикова: он вывалился из кабины, пригибаясь, рванулся с заводной ручкой к передку машины, должно, крутнул, потому что тотчас зафырчал, завелся двигатель, и боец снова оказался на виду, хрипло крикнул:

— Немцы! Автоматчики! В машину!..

И Садык, вскидываясь на локоть, с ужасом, замкнувшим его сердце, увидел: Колбасиков хотел вскочить в кабину, однако как-то странно осел, будто промахнулся, не успел ухватиться за дверцу и завалился мешковато на бок, пилотка слетела с рыжей головы, встала на земле, будто бумажный кораблик, из разомкнувшейся руки вывалилась заводная ручка.

Бросившись к бойцу, теперь понимая, что стряслось непредвиденное, уже замечая в потемневшем леску перебегавшие близко фигуры в касках, слыша переклики гортанной речи, секущий треск очередей, цвеньканье пуль, их удары, верно, по кузову, капоту, подняв тяжелую ручку перед собой, думая, что мертв Колбасиков, совсем, поди, мальчишка, что в кузове машины мешки с подарками, какие должен вручить землякам, Садык Тулекпаев, шагнув перед бойцом, как бы защищая его, уже мертвого, защищая машину, по которой хлестали пули, в страшном гневе вознес ручку над головой — он не подпустит сюда, не даст никому ни этого бойца, ни этой машины с подарками; он даже крикнул в ярости:

— Стой! Не подходи! Садык Тулекпаев убьет всякий, кто подойдет сюда… Стой!..

Он крикнул и даже подумал: громом отозвался лес, отозвалось эхо, и в следующий момент что-то тупо стукнуло в грудь, мешая разом всё — сознание, чувства, память, и, падая рядом с Колбасиковым, Садык еще успел увидеть — голубой омут в бесконечной вышине раскололся, стал сдвигаться чистыми глыбами льда, куски его торопливо, бегуче крошились и вдруг завертелись, убыстряясь, закручиваясь в спираль, стремительно темнея, будто корка свинцовой настыли в отводном желобе; чернота расползлась, накрыла плотно Садыка Тулекпаева…

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1

Отгорело тихо, негромко еще одно военное бабье лето. В октябре лишь дня три взыграло солнце, пригрело небуйным прощальным теплом, точно бы в стеснительности сознавая, что не было повода к веселому неистовству; поплыла редкая паутина, тоже в нехоти, невысоко — липчатые нити ее зависали на палисадах, коньках крыш, на пламеневших кронах рябин вдоль дворов. И это короткое, неразгулявшееся тепло следом придавило непогодой, согнало в буераки за городом, в низины, к топким берегам Филипповки: упали первые заморозки, с инеем, с куржаком на деревьях. Днем же, пробиваясь накоротке, солнце все же пересиливало, растапливало хрупкий иней и куржак.