Изменить стиль страницы

Именно в этот момент Андрею Макарычеву выстрельно ударило в голову, и, будто в выпадении памяти, забыв, где все происходит, он выплеснул: «Да это же недоразумение!» — и уже полупривстал с места, думая, что сейчас скажет о том, что делается под планы, какие резервы и возможности изыскивают горком и комбинат, о сборе железа и делах мехцеха Оботурова, но сильная, клещами стиснувшая рука, строго просящий взгляд Куропавина осадили его. В нервной сумятице, взбудоражившей сознание, услышал, как Белогостев, не отреагировав на его реплику, негромко сказал:

— Прошу голосовать.

Вяло и невысоко вскинулась его рука над столом. Поднялись и другие руки. Белогостев, словно бы в неподдельной и глубокой депрессии, владевшей им, не спросил, были ли против этого акта или воздержались члены бюро: большинство, отметил он, поддержали его.

Заседание бюро смялось, почти сразу завершилось — расходились и разъезжались в тихом, подавленном состоянии.

Недовольный собой — зря поддался воле Куропавина, не сказал на бюро, что думал, не отвел необоснованные обвинения, — Андрей Макарычев всю дорогу до Свинцовогорска был мрачным, казнился и, когда Куропавин уже в городе спросил — домой ли, сыро ответил: «Нет, дела еще есть». Прощаясь возле управления комбината, Куропавин обернулся на сиденье, подал руку, теплую из варежки:

— Ничего, товарищ парторг ЦК, выговор — мелочи жизни! Из-за глупости, амбиции не стоит копья ломать. А вот дополнительно подстегнули с планом, сроками — считай, польза!

В голосе его была искренняя веселость, какое-то простодушное подтрунивание над случившимся, однако Андрей Макарычев, нисколько не оттаяв, не принял игры, скорее, как бывает, когда закушены удила, обратил все на себя: «Да нет, он просто еще раз показал тебе твою слабость, твое неумение постоять, выдержать до конца принципиальность!» И в тон, в согласье с последними словами Куропавина, сказал мысленно, отнимая руку: «И это, считай, предметный урок, — тоже полезно!»

И уже позднее ему пришло решение: с утра поедет по всем участкам, сам вникнет во все скрупулезно, до мелочей, чтобы доказательно, с фактами опротестовать решение бюро, даже если для этого потребуется выйти в ЦК.

С утра в этот день он и был на ногах, объезжал участки и рабочие места, от которых во многом зависела судьба прежде всего пуска шахты; встречался с людьми, разговаривая, записывая, в чем могли на тех или иных участках обойтись своими силами, что называется, выпутаться, а без чего — хоть кричи, дело застопорится, не сдвинется с мертвой точки, сроки сорвутся, хрястнут яичной скорлупой. И вновь и вновь убеждался: правы они, разработав план, нет в нем «липы», нет неумеренного бахвальства — все можем, все по плечу, нет и иждивенческих настроений: запросить под план «с походом», выколотить лишку, — строгий, взвешенный до мелочей план. И прав, прав Куропавин, что по каждому пункту есть перенапряженье, очевидно желание обойтись своими силами, выполнить план именно «через не могу». Так в чем же собака зарыта? В обкоме не разобрались, вышло недоразумение? Или… не захотели разобраться, пожелали не увидеть эти очевидные и неоспоримые истины? Белогостев после возвращения из Москвы сделал поворот на сто восемьдесят градусов — рьяно стоит за шахту, за печь, — копытами бьет! Значит, не то, значит, против плана ему нет резона выступать? Так что же, против Куропавина?.. Ревность, что его обошли, неудобство от того, что поначалу был против шахты и печи, а теперь за них и, следовательно, надо забить, заглушить у окружающих в корне память о случившейся метаморфозе! Хотя можно было бы мужественнее, честнее: признать, что заблуждался, — люди откровенное раскаяние принимают открытым сердцем, без труда прощают и забывают даже самое неблаговидное. И вместе… Вместе с тем Белогостев, предлагая объявить Куропавину выговор, говорил о боли, о том, что с Куропавиным связывают годы совместных дел. Что ж, годы нередко и трансформируют отношения, случается даже, обращают друзей в недругов, самых лютых, непримиримых.

Так что здесь? Где то единственное и верное, что скрывается, подобно жемчужине, — разгляди ее, угадай, в какой она из сотен внешне ничем не отличимых морских раковин?

Ему, Андрею Макарычеву, эту загадку с Белогостевым еще предстояло разрешать.

Вернувшись к себе во второй половине дня, он заглянул сначала в приемную Кунанбаева, думая посоветоваться с ним, поделиться мыслями, роившимися, не дававшими покоя в эти сутки, однако Кунанбаева на месте не оказалось: уехал на завод к Ненашеву. Секретарь пояснила: «Оботуров что-то предложил новое строителям по «англичанке», Ненашев и пригласил Кумаша Ахметовича посмотреть на месте». Ах ты черт! И ему неплохо бы посмотреть — это все ведь в том самом русле, что его беспокоит, может подкрепить доводы, его позиции. И спросил секретаршу:

— Давно уехал, Марья Яковлевна?

— Часа два назад. Скоро вернется. А вас разыскивали из Алма-Аты. Товарищ Шияхметов. Просил позвонить.

— Что его интересовало?

— Не сказал. Заказать разговор?

— Да, пожалуйста, — согласился Андрей, перестраиваясь, но еще нечетко, в разброженности подумав: и хорошо, что Шияхметов звонил, не вчерашним ли бюро обкома интересуется? И плохо, если об этом, — он не только по существу точно, но и морально не готов ему ответить.

И, подходя к своему кабинету, уже определеннее ответил себе: лучше бы Шияхметов звонил о чем-нибудь ином!

Его ждали, и он тотчас начал прием, и довольно скоро в привычной, требовавшей полной отдачи обстановке прежняя разброженность рассеялась, из сознания выпало и то, что звонил Шияхметов, что Марья Яковлевна заказала разговор с Алма-Атой и что, пока неведомый, он все же предстоит.

От Макарычева ушел второй посетитель, и тогда задребезжал на углу стола телефон; сняв с дужек вилки трубку, Андрей Макарычев хоть и не очень близко, негромко, но отчетливо разобрал голос Шияхметова. После взаимных приветствий Андрей выжидательно затягивал разговор, не желая даже косвенно понудить секретаря ЦК — пусть сам начинает разговор, однако и Шияхметов тоже тянул неведомо почему, интересовался погодой, перспективой вскрытия рек, каким ожидается паводок на Тихой, Громатухе, Ульбе, и Андрей с холодком успел подумать: «Цветочки! Разговор-то, видно, трудный, потому и издалека…»

— Как бюро обкома прошло? Надеюсь, по-деловому, с пользой?

«Ну, вот оно! Вправду не знает, что там произошло, или хочет услышать твою оценку?»

— Пользы, по-моему, мало. Не удосужились члены бюро по-настоящему разобраться в представленных планах.

— Во-он как! — зыбко протянул Шияхметов как бы в неожиданном для себя открытии. — А у нас есть сведения, будто планы недостаточно продуманы, мягко говоря, наспех сделаны, — не так?

— Не так, товарищ Шияхметов. Вот с утра был на Соколинском руднике, вникал, разбирался, — думаю, все выверено, напряжено в планах. Прав секретарь горкома Куропавин: ставится расчет уложиться в сроки «через не могу». Однако без крайней, но необходимой помощи не обойтись.

— Так, так… — словно бы в некотором затруднении произнес Шияхметов, но, верно, решился на что-то, потому что энергичнее сказал: — Обком, Андрей Федорович, пересылает план сюда, к нам. И говорят, что комментарии дадут по каждому пункту.

— Комментарии, значит?.. Тогда и мы дадим свои, Закир Шияхметович!

— Пожалуй, интересно было бы…

На линии что-то произошло, возникли шум, трески, будто лопался где-то пересушенный пергамент, и Андрей Макарычев услышал забитый помехами голос Шияхметова — тот, стараясь пересилить трески, торопливо спросил: «А Куропавин как? Как Куропавин?» — и все оборвалось в трубке, в ухо дохнуло мертвящей тишиной.

Откладывая трубку, Андрей Макарычев в расстроенности — не удалось все сказать, ответить на последний вопрос Шияхметова — подумал, однако, с успокаивающей уверенностью: «Да нет, все он знает, проинформирован…» И увидел Матрену Власьевну, прикутанную, усталую, возможно, больную, и от неожиданности, что видит мать в кабинете, стыдясь, что недели две уже не заглядывал в родительский дом, а она зря не придет, — теряясь в окатных предположениях, суетливо поднимаясь из-за стола, спросил: