Изменить стиль страницы

Вот сквозь гогочущих зрителей вдруг пробрались-проломились какие-то рослые парни. Все до одного в необношенных длиннополых рубахах, непривычно топорщившихся на них, и в соломенных шляпах. Что за ряженые?

Подступились к бревну, по которому прохаживался юноша в ожидании соперника, поглядели на него, на лужу, обвели взглядами притихшую в предвкушении очередной забавы толпу. Один из них, судя по всему, заводила, голубоглазый, белозубый и самый статный, чуть-чуть задиристо прищурился и обратился не столько к дружелюбно улыбавшемуся Улебу, сколько к людской толкучке за своей спиной:

— Неужто всех подряд повывалял этот немчура?

Толпа невнятно загудела. Улыбка слетела с губ Улеба.

— Эй, оратай, я такой же немой, как и твои хлопы, — сказал он, — коли отложил соху ради веселья, не хорохорься загодя, полезай ко мне, померяемся.

Парни дружно заржали, как жеребцы в табуне, а голубоглазый воскликнул с радостным удивлением:

— Ба! Что же, сродник, проучу-ка тебя, чтоб не шибко нос задирал!

Голубоглазый властно отстранил дружков, надвинул шапку-бриль до самых бровей, взбежал на бревно по тесовому наклону и принял бойцовскую стойку. Не полез напролом, как предыдущие, и Твёрдая Рука сразу оценил это. С умелым бойцом встретиться куда приятней, нежели с безрассудным.

Твёрдая Рука увлёкся поединком. Зрители тоже, по-видимому, обрели удовольствие, толкались, спорили, бились об заклад. Парни в соломенных шляпах молчали внизу.

Улеб встретился взглядом с впившимися в него голубыми глазами и увидел в них назревавшую ярость. И огорчился. Одно дело потешное единоборство, другое — растущее озлобление. Ишь противник — гордец, распалился-то как. Пора кончать баловство.

Изогнулся Улеб, резко взмахнул ладонью, и соперник плюхнулся в канаву. Толпа ахнула и отпрянула, отряхиваясь от брызг.

Голубоглазый как ошпаренный выскочил из лужи, ослеплённый мутными потоками, отплёвывался, шарил в отвратительной жиже трясущимися руками, отыскивал шляпу, чтобы накрыть ею превратившийся в грязный комок длинный локон волос на голой макушке.

Улеб застыл в недоумении и растерянности, ибо не мог сообразить, отчего вдруг народ испуганно разбежался кто куда, почему приятели поверженного двинулись к бревну с победителем, выхватив из-под рубах оружие. Кифа, оставшись на опустевшей площадке одна-одинёшенька, тоже онемела от удивления.

Твёрдая Рука пантерой прыгнул через головы к оградке, выдернул кол, и, наверно, омрачился бы праздник нещадным побоищем, если бы вовремя не отвратил его повелительный окрик:

— Не троньте беловолосого! Всё было честно.

Голубоглазый приблизился к Улебу, смахивая рукавами грязь с лица, оглушённый падением.

Улеб сердито встретил его словами, всё ещё сжимая кол:

— Ну! Хороши наши пахари, так-то выходят на игры-затеи в своём роду. Ножи хоронят за пазухами, точно глуздыри-лиходеи.

Голубоглазый уставился на него, словно на невидаль. То к своим обернётся, то опять буравит Улеба изумлённым взором, выжимая при этом подол почерневшей рубахи. Помаленьку народ подходил, возвращался как-то робко, настороженно. Кифа сомкнула брови, взъерошилась воробьишкой, вклинилась между ними, заслоняя собой Твёрдую Руку. А он уже кол отшвырнул, заметив, что парни остыли.

— Ещё никто не валил меня с ног, — наконец произнёс голубоглазый.

— Меня тоже, — сказал Улеб.

— Ты единственный.

— Хватит, братец, забудь, — молвил Улеб. И добавил без хвастовства: — Не кручинься, мне многих случалось теснить. Не мужицких сынов в холстине, а бывалых воинов в броне. Да не на шутовском бревне, а в смертном бою. Обучен этому.

— Гм, и я себя почитал не последним.

— Говорю тебе: хватит затылок чесать. Знаешь, друг, я, признаться, восхитился тобой. Больно ловок ты и умел для простого орателя.

Голубоглазый почему-то поморщился, за ним поморщились и покашляли в кулаки остальные. Кифа между тем тормошила Улеба, просила:

— Идём отсюда. Устала я. Никакого порядка на ваших зрелищах, ни служителей, ни курсоресов. Бедненький мой, напугали кинжалами?

— Что ты, Кифа, я очень доволен! Но если ты и впрямь умаялась, идём. Завтра простимся с Киевом. Надо Улию отыскивать. И свой очаг.

Голубоглазый вдруг спросил:

— Ты действительно не из немцев?

— Росич я! Улич! Сговорились вы всё, что ли! — взорвался Улеб.

— Так о чём же лопочешь с ней не по-нашему?

— Да ну вас!.. — Улеб досадливо махнул рукой, обнял Кифу за плечи, и они побрели рядышком по тропинке к Почайне, повернули вдоль берега, удаляясь к Оболонью, где уже поднимались предвечерние дымки и таяли в синем небе. На огородах у речки волы вращали поливальные круги скрипучих чигирей. А на дальних лугах раздавались щелчки пастушьих кнутов.

— На чём мы отправимся завтра? Отыщем свой моноксил?

— Нет. Я слыхал в кузнице, будто недавно прибыли повозы из владений клобуков и Пересеченя. Готовятся в обратный путь не порожними. Можно подрядиться.

— А я видела корабль. Наш, торговый, со знаком Большой пристани Золотого Рога. — Девушка тихо вздохнула. — Анит, наверно, где-нибудь под Константинополем…

— Уж не скучаешь ли по Царьграду? — насторожился Улеб.

Кифа крепче прижалась к нему и шепнула:

— Откровенно? Да. Но останусь с тобой.

— Ваши купцы здесь не в новинку, — сказал Улеб, — уплыть с ними нетрудно, была бы охота.

— Я твоя жена?

— Да, да, да.

— Почему же прогоняешь?

— Я?!

— Бессовестный.

— Всяк у тебя бессовестный да бессовестный. Вот заладила, чудо-юдо пучеглазое. Между прочим, в Радогоще хоромы точь в точь как избушка твоего сердобольного горшечника. Не раскаешься?

— Я останусь с тобой навсегда.

Вот и дворик гончара. Пусто в нём. Хозяин и подмастерья ещё не вернулись с Подолья. Улеб прилёг отдохнуть на скамье под навесом. Кифа принялась кормить курчат, подсыпая им зерна из сита и кроша мякину. Потом подхватила коромысло с бадейками и вприпрыжку сбежала по тропинке в лопухах прямо к берегу за свежей водицей: надо кашу сварить, тесто замесить да испечь. Завтра поутру снова крутиться гончарным кругам, а какая ж работа натощак.

Улеб поднялся. Не годится, чтобы дева одна хлопотала. Он выбрал дровишек посуше из поленницы под стеной, распалил костёр меж двух камней, взял метлу, подмёл двор, сушильню почистил, поубрал черепки и щепы вокруг обжига. Кифа явилась с реки, похвалила. Приятно. Сам хорош, и жёнка у него будет не ленивая, значит, и семья ладная.

Мягко опустился вечер, серый, густой, как оседающая пыль. Зацвиринькал сверчок в приступках крыльца. Огоньки замерцали дивной россыпью до самых лесных стен, что тянулись чёрными щетинами от днепровских круч.

Далеко-далеко, за Вышеградской дорогой, под Горой, на обширной цветущей долине, разделявшей Уздыхальницу и Олегову могилу, на стыке двух речушек, занялась костровая зарница молодёжной сходки. Парни бросали венки в чистые струи Глубочицы, а девицы — в Киянку. Чьи венки прибьются-встретятся в месте слияния быстрых вод, тем и суждено ходить парой всю ночь в озорном хороводе. Вот и бегали бережками за течением за своими венками с замиранием, с трепетом, с нарочитым хохотком, гадая, который дружок или какая дружка выпадет, нечаянный или желанная.

Гой да, Рось-страна,
Песня русская,
Всем нам матушка
Ты единая,
Красно солнышко,
Диво дивное.

Светла и прекрасна ночь над весями. То не звёздочки-веснушки в сиреневой вышине, то отражение земных цветов, день передал их небесной тверди сохранять до утра. Улеб стоял у плетня, любовался.

И вдруг:

— Слышишь? Скачут к нам. Не скудельник с ребятами, а какие-то ратники.

И правда, простучали, прошуршали в траве копыта. Четверо всадников спешились у ограды, где Улеб стоял, подошли к нему. А коней было пять, он приметил.