Изменить стиль страницы

— Конечно! Конечно! — Мясистая физиономия воеводы расплылась в улыбке. — Уже распорядились, накрывают. Все ступайте за девой, накормит.

Оплиты послушно двинулись за красавицей, точно стадо голодных мулов за щепотью дразнящего корма.

Не слишком искушённый в церемониях Сфенкел посчитал свои обязанности исполненными и теперь не прочь был отлучиться по собственным делам. Но динат вцепился в него взглядом.

— Малушка-то накормит всех воев досыта, — сказал Сфенкел, — не беспокойся. И опочивальню отведёт им славную, будут довольны.

— Она кто, княжна?

— Нет, просто Малушка, роба. Ольга перевела её из скотниц в ключницы, горенку дала наверху. Сам княжич просил за неё матушку. И братца её, Добрыню, возвёл в старшую дружину. Она, Малка, пригожая, Святославу по душе. Ты бы, мил человек, поостерег своих воев-то… Княжич горяч сердцем.

— Препроводи меня, — нетерпеливо прохрипел Калокир, — препроводи же меня куда-нибудь.

— Да! Правильно! Я помню, что твоё дело не терпит. Сам хотел предложить, но опасался, что обидишься ещё. Я, мил человек, княжичу-то объяснил: вести, мол, из Царьграда спешные. А он мне: «Раз спешные, пусть, коли не против, идёт сюда. Заодно и помоется с дальней дороги».

Довольный, что сумеет наконец отделаться от чопорного грека, Сфенкел увлёк впавшего в меланхолию Калокира в глубь двора.

Глава VI

Сознание вернулось к Улебу, когда каюки[16] уже далеко уплыли от пожарища.

Он лежал на боку, крепко связанный, придавленный какими-то тяжёлыми предметами. Упруги — гнутые поперечные жерди на дне челна — впились в тело, и туго прижатые верёвками к бёдрам руки онемели, а голова гудела от боли после нещадного удара. Рот был заткнут войлочным комом.

Он приоткрыл глаза. Была ещё ночь, однако уже угадывались первые проблески приближавшегося рассвета, на их фоне смутно, как призрак, вырисовывалась фигура гребца, который быстро-быстро орудовал веслом, упираясь коленом в приподнятую корму каюка. Улеб не мог разглядеть остальных, но он ощущал их присутствие по отрывистому дыханию и частым нестройным всплескам невидимых вёсел.

Первым его порывом была отчаянная попытка закричать и вскочить на ноги. В ответ на слабый стон очнувшегося пленника раздался приглушённый смех печенегов.

Если бы луна, светила ярко, если бы удалось приподнять голову, Улеб увидел бы очертания незнакомого берега, голого, низкого, а за ним бескрайнюю, уходящую в мрак равнину. И ещё увидел бы, как широко разлилась река, как замедлилось её течение.

Ему казалось, что случившееся — неправда. А если даже и правда, то близок конец этому кошмару, вот-вот налетит, как вихрь, росский дозор, отобьёт, отомстит.

И точно внемля его мольбам, порою с берега доносились стук копыт и тревожное ржание. Улеб весь напрягался, узнавая верного друга, извивался, силясь освободиться от пут или вытолкнуть войлок языком, чтобы свистом предупредить коня об опасности.

Он чувствовал, как чёлн резко поворачивал к берегу. Печенеги размахивали арканами, суетились, гомонили, но топот копыт исчезал так же стремительно, как и появлялся. В эти мгновения Улеб желал одного — смерти.

Рабство… Что может быть хуже? Сердце юноши сжалось, едва он представил себе, с каким упорством, с каким недоумением и горестными криками будут родичи обшаривать Мамуров бор, воротясь с торга. Ведь он сказал сестрице, что отправляется туда за кореньями. И никто, вероятно, не узнает о его судьбе.

Человеку нет ничего дороже жизни. Улеб любил жизнь. Но тогда, окружённый коварными, он готовился встретить смерть грудью. Судьбе же угодно было сохранить его, пусть. И Улеб мысленно поклялся сделать всё, чтобы тот, кто задумал обратить его в рабство, сам в конце концов проклял час, когда совершил преступление.

На рассвете Улеб основательно разглядел того, что по-прежнему торопливо, словно всё ещё опасаясь погони, загребал веслом на корме.

Это был низкорослый плотный человек с тёмными бегающими глазами. Жёсткие и прямые, как нити, волосы обрамляли круглое лицо, ниспадая на покрытый испариной лоб мокрыми прядями. Он устойчиво держался на крепких, слегка изогнутых ногах в меховых сапогах, в которые были заправлены подвязанные под коленями шнурками кожаные штанины. Пропотевшая рубаха была вовсе диковинной, сшитая из двух разных кусков, один из которых представлял собой меховую шкуру, а другой — обычную холстину. Козий мех приходился на спину, холстина — на грудь. Явно принадлежавшая не ему тёмная славянская луда, что, по-видимому, для маскировки была наброшена на плечи во время ночного набега, теперь валялась под ногами. Оголённые исцарапанные руки были проворны. Улеб невольно отметил про себя, что такому крепышу по силам грести долго и долго.

Печенеги пересидели день в овраге, укрыв каюки, не разгружая их. С наступлением темноты вновь двинулись в путь, и опять плыли всю ночь, а с рассветом нового дня уже не прятались, плыли открыто.

Волны всё ощутимее раскачивали чёлн, били в низкий борт с равномерными интервалами. Участившиеся брызги насквозь пропитали войлок во рту Улеба. Почувствовав горьковато-солёный привкус влаги, он понял, что находится уже в море. Юноша слышал раньше, что вода у моря солёная и её нельзя пить, но никогда прежде не пробовал её вкуса. И он не знал, что вкус морской воды подобен горечи слёз, потому что не знал самих слёз.

Между тем печенеги окончательно осмелели. Видно, близился конец плаванию. Их гортанные выкрики доносились с других лодок, шедших впереди. Однако прошло ещё много времени, прежде чем появились признаки оживления уже не только на челнах, но и на берегу.

Сначала это был топот множества лошадей, словно гнали табун вдоль кромки воды. Затем с суши стали окликать плывущих. Окрестность огласилась шумом взбудораженного стойбища. В воздухе запахло жильём.

Улеба подхватили сзади, приподняли, показывая сбежавшейся толпе. Он содрогнулся при виде ликующих степняков, пеших и конных. Они размахивали руками, смеялись, указывали пальцами на него и куда-то в сторону.

Ими были усеяны волнистые гребни высокого берега, а за ближней грядой холмов виднелись ещё более высокие холмы, на склонах которых стояли рядами какие-то странные подобия круглых шалашей, обтянутых шкурами и с дымящимися остриями верхушек. Оттуда бежали всё новые и новые живые цепочки, обрывались у края поросшей кустарником лощины, возникали вновь, уже близко, присоединялись к общему хору встречающих.

Челны ткнулись в берег. Кто-то выдернул кляп изо рта Улеба и обрезал верёвку на ногах, чьи-то руки волокли его одеревеневшее от долгого неподвижного лежания на дне лодки тело вверх по осыпавшейся мелкой галькой и сухими комьями земли тропинке на самую вершину мыса.

Расступилась толпа, освободила пятачок, где его и усадили и куда складывали награбленное. Довольные, что соплеменники вернулись целыми и невредимыми, если не считать опухшей и посиневшей физиономии лишь одного, того самого, что искупался в Днестре после соприкосновения с кулаком Улеба, печенеги встречали каждую захваченную у россов вещь новыми воплями.

Сидя с вывернутыми за спину руками на пыльной и жёсткой траве, в ответ на щипки и тумаки пленник, прерывисто дыша, только сверкал глазами, озираясь вокруг. Но эти его гневные, полные ненависти взгляды ещё больше распаляли толпу.

Улеб отвёл глаза к подножию мыса, где всё ещё выгружали добычу под руководством молодого, сравнительно опрятного, вооружённого до зубов воина, на долю которого приходилась большая часть приветствий. Многие цокали языками и восхваляли его:

— Мерзя! Шохра!

— Эй-и-и, Мерзя! Мерзя!

— Го-о-о-эе!

Три каюка были уже полностью разгружены. Печенеги вытащили их на хрустящую гальку, затем неторопливо, явно красуясь и важничая перед зрителями, направились к последнему, четвёртому, причаленному в отдалении. Шли за самыми ценными трофеями. В толпе пронёсся гул восхищения.

вернуться

16

Каюк — лёгкая лодка.