Изменить стиль страницы

Первуша кивнул головой, тихо пояснил, что они с Глебом плыли вдоль берега, укрывшись густым туманом, а потом туман так нежданно разметало ветром, что они не успели выйти на стремнину… А тут ещё эта издали неприметная отмель!

— К вечеру пристанем на луговую сторону Днепра, заново перевяжем тебе рану, да об ужине подумаем, — пообещал Могута. И не стал повторять вопрос, куда и с какой целью плыл Первуша. Коль не сказывает, знать есть тому причина. Он грёб, стараясь гнать чёлн по течению как можно быстрее, поглядывал на правый берег реки — печенеги шли за ними угоном, но то и дело вынуждены были оставлять речную, оврагами изрытую кручу, уклоняться в сторону, где стеной высились могучие деревья, над кронами которых кружились птицы, издали казавшиеся пчелиным роем, не более размером.

— Скоро утомятся, — негромко сказал Первуша, искоса посмотрел на жёлтый обрыв Днепра, сверху окаймлённый зеленью трав и кустарника. — Счастливы мы с тобой, Могута, что не сыскалось у находников своих челнов.

«Да, прав ты, Первуша, — согласился мысленно Могута, равномерно поднимая и опуская вёсла на пологие днепровские волны. — Однако плыву я прочь и от моего потаённого жилища на поляне, и от печенежского стада, возле которого мыслил удачливо поохотиться… Но не бросать же человека в беде! Так думаю, что неспроста он пустился по Днепру в сторону Родни, не своей волей. Придёт время — объявит об этом сам… Но волнует меня его рана, вон как лицом покраснел Первуша, и пот постоянно течёт. Жар в теле у него, не иначе. Довезти бы до Родни, а там сыщется знаемый человек, вылечит ратника».

К вечеру приткнулись к небольшому песчаному островку, который от левого берега Днепра отделялся протокой. В нескольких местах она была перегорожена почерневшими в весеннее половодье занесёнными сюда могучими деревьями — голые ветки и часть корневищ, словно скрюченные руки речной нежити, пугающе торчали из воды, а на дальнем дереве невесть из-за чего дрались две крикливые вороны.

— Огня не зажигай, — попросил Первуша, опасаясь вражеских доглядчиков, которые могли объявиться и на этой стороне Днепра. — Коль можно, освежи повязку… жжёт внутри всё тело, будто на костёр меня положили. Не возьму в разум, отчего это… За ратную службу не первая это стрела в моём теле, а так больно ещё никогда не было… А вон в той котомке, у твоих ног, Могута, брашна… Взяли мы её с сыном, собираясь в дорогу к Родне…

— Добро, — тут же откликнулся Могута, не оставляя чёлн, который, прижатый течением, приткнулся боком к берегу островка. — Сиди, Первуша, я сам всё сделаю.

Как у всякого русича, которому приходится иметь дело с оружием, у Могуты на поясе была небольшая киса с толчёной высушенной травой кровавика — лучшего усмирителя кровотечения и воспаления от порезов и рваных ран. Внимательно осмотрев битое у Первуши плечо, он бережно обмыл кожу вокруг опасно покрасневшей раны, присыпал свежей толикой кровавика, отхватил ножом часть подола своей рубахи и туго перевязал.

— Дотянуть бы мне… — простонал Первуша, наблюдая за крупными сноровистыми руками Могуты.

— До Родни дотянем, до Царьграда — не обещаю, — невесело пошутил Могута, развязал котомку, вынул хлеб, холодную говядину, нарезал удобными долями, положил на скамью челна так, чтобы Первуша мог брать левой рукой. Кольчуга, снятая с ратника Могутой, и бармица лежали на дне челна, у ног Первуши.

— В Царьград мне без надобности, — горько улыбнулся ратник. — Мне за Родню, к торкскому князю Сурбару, — наконец-то решился объявить Первуша о цели своей поездки. Сказал, и неожиданно гримаса нестерпимой боли снова исказила приятные черты его лица.

«Должно, боится умереть», — подумал Могута, и в душе невольно похолодело — увидел, что щёки и лоб Первуши, до этого красные от внутреннего жара, теперь с каждой минутой становятся всё более и более серыми, как будто кровь уходила из него не только через тугую повязку на плече, но и ещё через невидимую им открытую рану… И тут страшная догадка ожгла сердце Могуты — яд! Не иначе, печенежская стрела заранее была омыта каким-то ядовитым раствором. Яд попал глубоко в кровь ратника и теперь разносится ею по всему телу, а когда достигнет головы в достаточном количестве…

— От князя Владимира? — домыслил Могута, и не удивился, видя, что Первуша так и не притронулся к брашне. Сам он, за день не сделав ни одного глотка, не удержался, набил рот мясом и хлебом, усиленно работал челюстью.

— Да… Случится что со мной, вот, у пояса кожаная киса, в ней укрыта грамота князя Владимира, князю Мстиславу писана, в Тмутаракань… Надо дойти непременно… — Первуша силился удержать сознание, но Могута видел, как злой рок занёс уже над ратником свой тяжкий меч для неотвратимого удара. — «Кабы простая рана была — остался бы жить Первуша, а коль ядом прошло всё тело — кончина близка, и я не в силах ему помочь… Чтоб тебя и после смерти звери по степи таскали, проклятый печенег!» — Могута проглотил брашну, толком не прожевав, утешая, положил руку на левую руку ратника.

— Всё обойдётся, Первуша! Вот дойдём до Родни, тамошние лекари сделают тебе новую повязку, обмоют рану кипячёной водой…

— Не обойдётся, Могута… Я уже ног своих не чувствую, будто отпали они обе… Случись потерять кису, — Первуша умолк, прикрыл глаза, будто потерял нить беседы, а может, сознание куда-то провалилось в тёмную бездну небытия.

— Так что мне делать, если случится потерять княжью грамоту? — переспросил Могута. Он отложил брашну, со всей силы стиснул левую руку Первуши, словно этим можно было продлить считанные минуты жизни несчастного ратника — вот уже какая-то пугающая зелень стала проступать у Первуши под глазами, полуприкрытыми серо-жёлтыми припухшими веками.

«Лицо начало опухать», — с нестерпимой горечью заметил Могута, и горькие слёзы подступили к глазам. Много смертей видел Могута на своём веку, но вот так, чтобы человек умирал у него на руках от неотвратимой болезни, вызванной ядом — такое случилось впервые…

— Днями следом за мной… к Родне из Любеча с ратниками… сойдёт княжий сотник… — Первуша говорил уже с трудом, судорожные спазмы начали перехватывать дыхание, глаза вдруг широко распахнулись, и взор ратника застыл на лице Могуты. Первуша последними усилиями воли пытался удержать сознание, чтобы не впасть в предсмертное забытье…

— Так что же? — Могута тормошил Первушу, смотрел ему в глаза, умолял. — Говори, брат, я всё сотворю по воле князя Владимира, говори!

— Чтоб князь Сурбар… в помощь сотнику Сбыславу встал… у Родни. — Резкая нервная судорога прошла по всему телу Первуши, ноги поджались коленями к животу, словно так можно было унять нестерпимую боль, которая, похоже было, рвала несчастного человека на тысячи кусочков.

— Говори, брат, говори! Что ещё повелел князь Владимир? Зачем надо ехать к князю Мстиславу в Тмутаракань? Не оставляй в себе ни единого княжеского слова!

— Чтоб князь Сурбар погнал… теперь вместе с тобой… вестника к князю Мстиславу… Возьми княжий перстень, по нему словам твоим… будет полная вера. — Первуша сделал было попытку снять с безымянного пальца левой руки золотой перстень, на котором был выбит ястреб с расправленными крыльями, но не смог этого сделать, слабо кивнул головой, как бы говоря Могуте: «сними сам!» Потом ратник сделал глубокий вдох, опёрся руками о скамью, пытаясь привстать на ноги. — Надо грянуть на печенежские вежи из Тмутаракани, чтоб Тимарь… — руки подогнулись, и Первуша обмяк, уронил голову на грудь смяв о платно русую бороду.

Могута до скрежета стиснул зубы, чтобы не разрыдаться горькими слезами утраты, бережно положил пока ещё послушное тёплое тело ратника на дно челна, перекрестил Первушу по новой вере и осторожно закрыл ему глаза, которые уже не видели сумрачного неба над чёрной водой вечернего Днепра.

* * *

К Родне Могута пристал ближе к вечеру следующего дня, измотав тело в беспрерывной гребле вёслами. У берега его тут же встретили дозорные ратники. Как только Горислав, старший в дозоре, узнал, что Могута едет посланцем от князя Владимира к торкам, он тут же объявил: