Изменить стиль страницы

— Заприте их как следует, не забывайте кормить до последнего дня. Ты не забыл, когда должен настать этот день?

— Э, помню, помню.

— Только не торопись, славный, дождитесь условного момента. Нужно, чтобы это случилось, когда мы уже будем в Киеве на Святославовом дворе.

— Э, в Кыюве Святослав… у-у-у! — Степняк затряс кулаками. — Сплю и вижу кумыс в чаше из его черепа… — Он задумался. Затем, как бы очнувшись, сказал: — Всё сделаю, не беспокойся. Передай, брат Калокир, привет моим высоким братьям Константину и Роману, когда вернёшься в Страну Румов. Пусть они будут здоровы и щедры!

Динат внутренне содрогнулся от наглости варвара.

— Да, брат Куря, — улыбнулся он, — не только привет передам, но и расскажу в Царице городов о твоём немеркнущем дружелюбии. А Святославу, уверен, не миновать гибели, дай срок.

— И ятукам, — подсказал каган, — ятукам тоже, э?

— И ятукам не миновать, никому не миновать! Только выполни обещанное.

Калокир махнул рукой свите, и она, бряцая металлом одеяний, стала подниматься на борт. Сам же он немного замешкался, соображая, не спросить ли провожатого, чтобы избежать возможного недоразумения на порогах с теми отрядами огузов, которые, как он знал, так и подкарауливают путников в днепровских камнях.

Куря превратно истолковал медлительность высокого гостя, подумав, что динат проникся к нему глубокой симпатией и никак не решится расстаться с ним. Поэтому каган сделал несколько шагов, намереваясь, по обычаю, облизать щёку Калокира, но тот, разгадав сей трогательный порыв, отшатнулся.

— Прощай, князь! — сказал Калокир. — Мы увидимся, когда буду возвращаться, ты ведь обещал приготовить свежих гребцов для моих кораблей!

Ромеи отплыли под громкие ликующие вопли провожающих. Мрачно молчали лишь трое рослых славян, понуро бредущих от берега под конвоем пеших воинов Мерзи, юного племянника печенежского кагана.

С наступлением темноты корабли Калокира вошли в Днепр.

Но, прежде чем они достигли первого островка в днепровском устье, на глазах оплитов свершилась мимолётная трагедия. Волею дината евнух Сарам, словно визжащего поросёнка, заколол толмача Дометиана. И приняли смешавшиеся воды реки и моря тело того, кто уже не нужен был византийскому послу и кто заранее был обречён на смерть, поскольку он знал о заговоре против россов.

Глава IV

Улеб не поехал на торг в Пересечень, хотя отец и звал его с собой, как обещал. Отказался Улеб. Остался дома.

Было на то две причины.

Первая — налились зелёные опушки тугой, спелой силой, пышные травы требовали покоса на первое сено. Работа, необходимая для сельского жителя, не терпящая отсрочки. Не взваливать же эту заботу на одни женские руки. Мужчины собрались в дальний путь. А их в Радогоще легко сосчитать на пальцах.

И вторая причина, ещё поважнее предыдущей — просьба Боримки, дружка. В самом деде нехорошо получается: Петрин сын уже не раз хаживал с товарами в компании кузнецов, а вот Боримке не довелось, хотя оба одногодки, подручные, у наковальни равны.

Боримко гордый малый, да не удержался на сей раз. Когда поутру снаряжали артельную колу, загружали кузнью и едой на дорогу, подошёл к Улебу, сказал:

— Хочу с тобой.

— Я бы рад, сам за тебя просил, только отказали. Все уйдут, кто же в хозяйстве останется? И меня-то не взяли бы, кабы не давнее обещание.

— Хочу, — с отчаянным упрямством повторил Боримко.

Не принято у них противиться решению старших. Улеб удивлённо взглянул на приятеля. И вдруг почувствовал стыд, будто провинился перед этим славным пареньком, который, в сущности, имел полное право так же, как все, кому выпал жребий, предвкушать радости пребывания в городе, усердно запрягать волов, выслушивать добрые напутствия, обещать гостинцы с торга и вообще чувствовать себя настоящим мужчиной.

— Хочу, хочу, и всё, — шептал Боримко, потемнев от обиды. — Чем я хуже других?

Такого с Боримкой ещё не бывало. Уж не мальчик, слава богам, четырнадцатилетний, познавший два года назад постриг совершеннолетия, не к лицу ему каприз.

Улеб почитал и хозяйские дела, и, конечно, дружбу. Он порывисто обнял Боримку за плечи и, нарочито смеясь, крикнул:

— Кто сказал, что ты хуже? Мне, думаешь, больно охота тащиться в грязище? Езжай вместо меня, выручи!

— А как же Петря? Как же он, твой отец? — заливаясь краской от радости, спросил Боримка. — Не дозволят поменяться-то.

— Не бойся, дозволят. Батюшке-то что, абы число не менялось.

— Твоя правда, — оживлённо, будто и вовсе не кручинился, затараторил паренёк. — Я палицу возьму обоз охранять от разбойников или зверя, всё польза.

— Возьми, возьми, поищешь лиходеев, — хмыкнул Улеб, — тебе драка так и мерещится.

— А что, ты мягкая душа, от тебя мало проку, случись биться, зато я ка-а-ак начну! — Боримко принялся размахивать руками, изображая, как он расправится с обидчиками, если таковые попадутся.

Отец не возражал, лишний раз оценив про себя доброту и справедливость сына. Поклонясь и воспев хвалу Волосу, покровителю торговли, сдержанно ответив на низкие прощальные поклоны детей своих, Улии и Улеба, кликнул спутников от галдящих жёнок, велел трогать.

Всхлипнули нутром волы от натуги, заскрипели под тяжестью огромные дубовые колеса, кинулись врассыпную куры, копошившиеся в пыли единственной улочки. Впереди процессии двое верховых.

Скрылся обоз за лесным поворотом над речкой, только колёсный скрип доносится, затихая.

А Улеб косил траву.

Взмах. Ещё взмах. Потревоженные, сыплются из-под ног пестрокрылые кузнечики, стрекочут, словно игриво поддразнивают, а может, и подпевают по-своему женщинам, что зачем-то протяжно выводят в орешнике высокими голосами слова грустной песни-былины:

…Там стучит ведь матушка-а-а-земля, Да под той же сторо-о-онушкой восточноей, Как прямой-то дорогой еха-а-ать месяцы…

Вся сноровка в руках Улеба, в резвой его поступи, вся отрада сейчас в его молодом, голосистом горле.

…Захотелось мне-ка ехать во свою-у-у землю, Во свою землю, но-о-о-о не на родину, Я поехал теперь да во свою-у-у землю, Выезжал я тёпе-е-ерь да на чисто пола…

Наблюдает древний старец, опираясь сложенными руками на шалыгу-посох с изогнутым навершием. Сам тонкий, как посох, борода белым-бела до пояса, брови — тополиный пух, а из-под них колкий взгляд, дедовский.

За полдень трудились. Покосили на опушке всю траву. Девушки расстелили в тени платок, а на нём, как на скатерти-самобранке, русские маковые хлебцы, сладкая репа в мёду, сыр-творог, каша в миске да овсяный кисель.

Низкие изгороди тянулись по склону холма. В камышовых окнах протоки выступили к быстрине на бурых от тины сваях мостки для стирки. Неподалёку, на песчаном пятачке, невидимые с реки, лежали рядышком челны-стружки, окунув свою тень в воду, будто выползли на сушу погреться.

После обеда Улеб собрался погонять любимого жеребца вдоль чистой речной поймы. Нынче он поработал славно, можно и развлечься.

Вывел огненно-рыжего своего красавца из скотницы. Вёл по селу на поводу, прикидывая в уме, куда лучше податься. Вверх по реке или спуститься в долину за турье урочище? А может быть, ещё дальше?

Там, внизу, куда долетают морские ветры, леса дремучие, малохоженые, обрываются перед степью. Конечно, отец не позволил бы в одиночку забираться в такую даль, но сам он сейчас далеко, а больше с Улеба спросить некому. Только сестрица вдруг:

— Ты куда, братец, заторопился?

— Поскачу за кореньями.

Улия с подружкой на соседнем дворе, как обычно в эти часы, занимались пряжей, досужим девичьим делом.

— Это куда же? — не унималась.

— Известно куда, — отвечал, отведя глаза, — в Мамуров бор, куда же ещё.

— А чего глаза прячешь?

— Сказано: буду в Мамуровом бору! — рассерчал он. — Привязалась, глупая! Вот возьму хворостину, узнаешь у меня.

Улия, вовсе не глупая, почувствовала смущение братца. Враль из него неважный.