Изменить стиль страницы

Последнее интервью

Мы встретились в начале июня 1979 года в ее рабочем кабинете на «Мосфильме». Шел ее последний день в Москве, предотъездный: назавтра вместе со съемочной группой режиссер Л. Шепитько выезжала в киноэкспедицию. Быть бы тут хлопотам, неразберихе, шуму, суете. Но ничего подобного я не наблюдал. Лариса решительно отодвинула бесчисленные заботы, коротко отвечала на телефонные звонки, выпроваживала заходивших изредка товарищей по работе. Ей нужен был этот наш разговор. И проговорили мы полдни.

Рассказывая сейчас, как все происходило, должен предупредить, что я не был для Ларисы Ефимовны тем необходимым другом-собеседником, перед которым изливаешься охотно и откровенно. Да и она не такой человек, чтобы тратить себя по случаю на досужие беседы. А между тем час за часом слушал я ее напряженную речь, сбивчивую, пересекавшуюся восклицаниями: «И впервые об этом говорю так подробно и откровенно!.. Мне трудно, поймите, трудно найти точные слова…» Ей надо было выговориться. Ей нужен был не предлог для заурядной беседы, а повод для долгого, наконец-то прорвавшегося монолога.

Повод, поясню, не был пустячным, он был деловым. Задумывалась небольшая брошюра о творчестве кинорежиссера Шепитько, я отвечал за это издание. Скромный объем будущей книжки не вызывал у нее возражений — шаблонные задачи издания ей претили. Она вообще-то не стремилась к тому, чтобы стали обнародованы ее собственные размышления о себе, о поставленных ею фильмах и тому подобное. Но уж коли затее с брошюрой суждено осуществиться, пусть правда о ней, о ее замыслах и трудах будет по возможности полной, пусть в книжку войдут ее суждения, самооценки, признания, касающиеся всего ею сделанного. Всего, подчеркивала она, что, может быть, останется после нее. Именно так — после нее: с напористостью, тогда не слишком тревожившей меня. Лариса подытоживала весь пройденный ею в искусстве путь.

Судила она себя строго. Все, кто был с нею знаком, помнят отличавшие ее убежденность, максимализм, резкую определенность неколебимой позиции. Как в отношении других, так и по отношению к себе. И что в словах, что в творчестве — никаких уступок, никаких сожалений, никаких оправданий. Мы продвигались в разговоре от фильма к фильму, и первую поставленную ею картину она попросту вычеркнула из своей режиссерской биографии, объявила профессионально несостоятельной.

На днях — говорила она, — мне позвонили из Кинотеатра повторного фильма и сообщили, что пришло много писем, заявок зрителей, которые просят повторно показать «Зной». Я не знала, что ответить, и просто рассмеялась. Не понимаю, чем может быть интересен сегодня этот старый фильм который и тогда, когда шла над ним работа, был для меня всего лишь ученическим. По-моему, «Зной», — это не более как экзерсис, который надо было сделать в стенах ВГИКа, да и то не на последнем курсе. Не люблю эту картину! И не могу всерьез воспринимать добрые слова о «Зное»… Да, мое отношение к картине заслоняет от меня любую другую оценку. Я хорошо помню, какую кашу мы тогда заварили и к какому результату — не по затратам! — пришли… Да, у меня вообще такое представление, будто люди смотрят или должны смотреть мою картину моими глазами. Неверное представление? Конечно! Но я никогда не могла от него избавиться…

Право Ларисы Шепитько, право каждого художника — независимо и пристрастно оценивать свое произведение, учитывая то, что нам иной раз неведомо. Мы, зрители и критики, стоим перед результатом. Авторы же помнят о своих намерениях, не всегда воплощенных так, как хотелось. Отчасти этим, но не только этим объяснялась категоричность высказываемых Ларисой суждений. Она непримиримо относилась к разным, даже хвалебным мнениям о ее картинах, если не чувствовала за похвалой или хулой понимания, желания приблизиться к тому, что было действительным художественным замыслом.

Я напомнил ей, как вслед за единодушным одобрением фильма «Зной» была встречена картина «Крылья». Как противоречили друг другу критические отзывы. В журнале «Искусство кино» были опубликованы материалы большой и острой дискуссии о фильме. Многие отказывались принять «Крылья», болезненно и возмущенно относились к картине. А что до понимания…

— Мало у кого нашла я тогда понимание! — перебила она. — У меня было ощущение, что в рецензиях на «Крылья» речь идет о ком-то или о чем-то совсем другом. Либо о другом фильме, либо о другом режиссере. Я никогда не забуду, как поразило меня первое зрительское впечатление, которое вызвал просмотр этой картины. После премьеры мы возвращались вместе с оператором Слабневичем. Он вел машину. Ехать до моего дома было недолго, но мы проехали мимо и очутились где-то за городом. Молчали. Потом я спросила: «Слушай, Игорь, тебе не кажется, что все только что сказанное нам о картине не имеет к нам ни малейшего отношения?» У нет было такое же чувство. Мы были свидетелями искреннего, эмоционального отношения к фильму, но у нас было свое самочувствие, свое отношение. Мы впервые видели, как люди плакали на картине, а мы тогда все еще страдали вместе с героиней, и у нас не было времени на иное, на сочувственное, то есть все-таки на постороннее, лирическое к ней отношение. Мы не могли реагировать на результат — мы еще болели, у нас еще раны кровоточили, швы не были сняты. И поэтому относиться к фильму как к чему-то прошедшему и к нашей героине, к летчице Петрухиной, как-то даже с болью мы не могли. А потом появились рецензии — они меня удивили почти единодушным умалчиванием главного, исключался главный смысл картины.

— А как вы определяли этот главный смысл и, следовательно, чего не увидели в тех рецензиях?

— Я бы так ответила: рецензенты двигались по касательной к фильму, они избегали говорить о существе замысла. Чтобы высказаться яснее, вернусь к фильму «Зной», который хоть и был, повторяю, кинематографическим упражнением, но ведь не пустым: мы пытались тогда выразить себя. Герой фильма — мой современник, ему было восемнадцать лет, мне, когда началась работа над фильмом, был двадцать один год. Мы с ним были люди одного поколения — начала 60-х годов. Мы оба, герой и я, стремились выразить себя со всем присущим нам максимализмом. Со всей энергией, с беззаветностью молодости и с ее неопытностью. Мы оба, герой и я, с эгоизмом молодости, безоглядно воспользовались представившейся возможностью испытать себя. Фильм как сюжет и фильм как работа — это было сплошное упражнение на собственное выживание героя и режиссера. Вот еще — выдержим ли? А если вот так — дотянемся ли до своего потолка? Я впервые вырвалась из стен института и старалась полностью израсходовать собственные силы. Занялась самовыражением на натуре.

Утверждая себя любым способом, толевая кризисные ситуации, я и мой герой (спасибо за него Чингизу Айтматову) убедили зрителей не более как в том, что оба мы можем выйти на верную жизненную дорогу. Критики это отметили. И в наших действиях и в оценках критики нельзя не учитывать проявившуюся характерную для того времени остроту общественного сознания. В тот момент всеобщая раскованность мысли способствовала тому, чтобы мы ощущали себя именно так. Нас ничто не ограничивало. Работать было трудно, думать было легко, потому что мы размышляли о себе. Мы судили о собственном поколении. И, может быть, как всякий участник и как всякий очевиден происходящего, мы были в чем-то не правы, а что-то не сумели выразить, но это нам простили. За честность понятых намерений. В случае с «Крыльями» было другое. Мы, я и мои товарищи по работе, в нашей повзрослевшей озабоченности взялись за более ответственное дело. Мы осмелились судить старшее поколение, своих отцов, и это налагало на нас особую ответственность. Мы обязаны были доказать, что заявленное нами право на этот суд вполне обосновано. Кто из наших критиков задался этим важнейшим для нас вопросом? Мы повели на экране разговор об очень не просто сложившихся после Победы судьбах людей военного поколения. Слиться с героиней я уже не могла — не было для этого собственных ощущений. Зато срабатывала интуиция, я бы сказала, интуитивная генетическая память. Если в самом деле была она, какая-то память о том, что происходило во время войны с моим отцом и с моей матерью и что с ними стало в послевоенные грудные годы, то эта память и запечатлелась в картине. Моя мать, увидев «Крылья», решила, что я просто подсматривала за нею тогда, когда меня, может, и на свете еще не было. Такая была у нее иллюзия, такая реакция на то, что в фильме оказались и свидетельство со стороны и некая жестокость — опять же со стороны поколения, которое пытается судить о предыдущем. Я думаю, что у них, у наших матерей и отцов, возьмись они за подобную работу, за такую картину, за такое «судебное разбирательство», не хватило бы не то чтобы объективности, но легкости, с которой мы вынесли на экран свое суждение о жизни. Их картина была бы более субъективной. У нас же эта история, судьба летчицы-фронтовички Петрухиной, была изображена, как мне кажется, более объективно. Все потому же: мы смотрели как бы со стороны. Но мы взялись так же честно проанализировать и себя, свое, следующее, молодое, новое поколение, прояснить в конкретном образе, в личности молодой героини, дочери Петрухиной, собственное отношение к поколению отцов. Проанализировать на новом, как мы считали, витке общественного сознания. На мой взгляд, все это воплотилось в нашей картине. Пусть даже что-то осталось пробой, попыткой, незавершенностью первого опыта, но, по-моему, там и попытки очевидны, зафиксированы, так что понятным было хотя бы то, к какой теме мы обратились.